Тышлер: Непослушный взрослый - Вера Чайковская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вероятно, он сразу устремляется в мастерскую Александра Лабаса, о котором ему рассказали киевские приятели-художники Редько и Никритин.
Лабас к этому времени уже тоже вернулся с фронта (куда, как и Тышлер, пошел добровольцем) и продолжил обучение во ВХУТЕМАСе. У молодых людей было много общего: оба — провинциалы, Тышлер из Мелитополя, Лабас из Смоленска, оба из еврейских семей, оба очень талантливы и полны энергии… К тому же их комнаты оказались по соседству — на Мясницкой (Лабас жил в здании ВХУТЕМАСа). Встреча произошла, как вспоминает Лабас, не то в 21-м, не то в 22-м году. Скорее всего это было в 21-м, сразу «по прибытии» Тышлера в Москву. Лабас пишет, что кто-то постучался к нему в комнату в «неурочные» часы. Лабас работал. В записке на дверях он просил себя не беспокоить. Страшно возмущенный, он открыл дверь «невысокому брюнету, молодому, с приятной улыбкой и чудесными зубами». Еще ему Тышлер напомнил «молодого бычка»[62]. Да, тут важно, что Тышлер «не посчитался» с запиской на дверях, это не то чтобы «нахальство», но некий напор, убеждение, что знакомство окупит все условности.
Здесь, кстати, я хочу привести «портрет» молодого Тышлера, данный еще одним его приятелем этих лет, товарищем по ОСТу, художником Сергеем Лучишкиным: «По возрасту Саша был старше меня (Лучишкин младше на 4 года. — В. Ч.), но его внешний облик стирал это различие, более того, в его чертах таилась какая-то устойчивая юность. В них не было мужской резкости и строгости. И овал, и пухленькие щеки, рисунок рта, живые юркие глаза, во всем обличии было что-то нежно женское. Все это создавало внешнее обаяние, которое обогащалось и обаянием характера — общительностью, приветливостью, благодушием. Он вызывал живейшее расположение, и общение с ним всегда было непринужденным, дружески устойчивым. Надо сказать, что женский пол это особо чувствовал, казалось, что у Саши есть магическая сила, так привлекавшая к нему женщин. И он отвечал тем же. Это не было донжуанством и тем более похотливостью. Это был восторг перед природой женщины…»[63]
В этих поздних воспоминаниях Лучишкина, написанных в 1984 году, звучит прямо-таки восторженная любовь. Лабас суше и строже, сказывается некоторое «соперничество» при большой близости в юности.
Оба портрета, набросанные художниками, очень важны. Сам Тышлер автопортретами нас не избалует. Они единичны и писались в стрессовых ситуациях.
Однако вернемся к воспоминаниям Александра Лабаса.
Тышлер в своем «напоре» оказался прав — художники проговорили много часов и условились встретиться вечером (!). Так началась эта дружба, когда они повсюду появлялись вместе, и к этому все настолько привыкли, что, увидев Лабаса без Тышлера, спрашивали, где же Тышлер.
Замечу, что Тышлер с мужчинами дружить не очень любил и умел — дружба часто кончалась романами с женами (Барнет, Осмеркин). Но Лабас в 1920-е годы удостоился даже графического портрета (а мужских портретов у Тышлера наперечет). Но душу ему Тышлер не раскрывал. Иначе бы Лабас знал, откуда эти трагические и страшные ноты в тышлеровской графике и живописи. Лабас пишет: «Ничего трагического, ничего драматического в личности Тышлера в молодости не было. Наоборот, он был веселым, шумливым, а иногда даже довольно нахальным молодым человеком, в особенности с девушками; у него был наступательный характер, он много смеялся, пребывал часто в беспечности и легкомыслии, но в то же время у него часто появлялись далеко не веселые картины и рисунки. Он даже любил изображать страшное, что часто вызывало удивление. Где это лежит у него? Где спрятана невидимая сторона Тышлера, откуда все идет?»
И далее Лабас как бы отвечает на свои вопросы: «Налет театральности был у него всегда, это его органическое свойство, которое в дальнейшем вылилось в профессию театрального художника»[64].
Как плохо, однако, знают нас наши друзья! Характерна эта безапелляционность — ничего трагического в личности Тышлера не было! И сведение всего беспокойно-драматического к «театральности», словно Саша Тышлер все «придумывал», так сказать, «интересничал» перед девушками.
Знал бы Лабас о том, что одной из основных своих заповедей «театральный» Тышлер сделал искренность и, как мне кажется, от нее не отступал даже в театральных своих работах, — оттого они и производили порой неизгладимое впечатление (о чем речь впереди).
Другое дело, что свои страхи и горести он не демонстрировал окружающим (как тщательно скрывал от посторонних свою личную жизнь). Так и запомнился друзьям — вечно молодой («устойчиво юный»), всегда веселый (сын Лабаса, Юлик, вспоминал, что Тышлер «всегда улыбался»), подтянутый и элегантно одетый…
В 1920-е годы он с Лабасом участвовал в веселых «коллективных акциях», положим, расписывал вместе с ним и скульптором Иосифом Чайковым двойной трамвай под названием «Подарок Коминтерну», ставший «выставкой на колесах», где каждый автор даже поставил подпись под своим «произведением». По предложению Анатолия Мариенгофа собирался сделать совместно с Лабасом эскизы для нового кафе в помещении «Метрополя» (Лабас не уточняет, осуществился ли замысел). Иными словами, он был активно включен в современную ему, кипучую, новаторски-прихотливую, творческую жизнь Москвы 1920-х годов.
«Откуда же эта печаль, Диотима?» Нет, в самом деле, откуда этот трагизм, приправленный гротеском, смесь «странного и страшного»[65] в его графике и отчасти живописи 1920-х годов?
Для того чтобы это понять, нужно вернуться к более раннему периоду, Гражданской войне, на которую Саша Тышлер ушел добровольцем. Ведь все его работы имеют жгучий личностный внутренний импульс, сколь бы фантастическими они ни представлялись, в основе — искренность, прячущаяся за гротеск и иронию…
То, что пошел добровольцем на войну, понятно — повела «протестность» натуры. В двух автобиографиях Тышлер отмечает, что был красноармейцем отряда особого назначения 12-й армии, продвигавшейся вглубь Польши. Это же указывается в каталогах, составленных Сыркиной. Звучит этот «отряд особого назначения» страшновато. Причем ни Тышлер, ни Сыркина ни слова не пишут о том, чем он там занимался. Поэтому нет ничего удивительного, что реставратор и художник Борис Дергачев в статье, посвященной загадке «записанной» Тышлером картины «Учись стрелять!» (1931), не сомневается в «военном» прошлом художника, «бывшего красноармейца и бойца ЧОНа[66]», который «знал не понаслышке, какой бывает настоящая стрельба и война»[67]. Знать-то он, конечно, знал… Но вот стрелял ли сам?
Когда писались автобиографии, да и позже — лучше было не вдаваться в подробности военной эпопеи. Звание «красноармейца» было почетнее звания «художника». Между тем на войне Саша Тышлер работал по своему прямому назначению — рисовал!
Гораздо позднее он рассказывал:
«Я был художник, но мне выдали винтовку. <…> Правда, мне не пришлось ею воспользоваться. <…> Делал плакаты, оформлял агитпоезда, спектакли…»[68]
Запомним фразу о том, что винтовкой ему «не пришлось воспользоваться». Видимо, это было принципиальное решение (а такое решение он принимал, подчиняясь внутренней интуиции).
Был ли он мужественным и сильным? О да! С юности он умел метко стрелять и мог все шесть пуль револьвера вогнать «в угол потолка»[69]. Занимался тяжелой атлетикой — для крепости. В годы ташкентской эвакуации проходил в Ташкенте военную подготовку и рвался на фронт, не желая брать бронь.
Татьяна Осмеркина вспоминает уже послевоенный случай в Ленинграде, когда они с Тышлером ехали в трамвае, и там с подростком начался эпилептический припадок. Не растерялся один Тышлер — подбежал к мальчику, стал держать его голову и успокаивать. Вел себя всегда по-мужски, помогая всем своим, раскиданным по стране, близким — деньгами, посылками, письмами. Та же Татьяна Осмеркина вспоминает, как в голодном 1943 году Тышлер прислал им (Елене Гальпериной и двум ее дочерям, оставшимся в Москве) из Ташкента удивительную посылку с сушеными фруктами и овощами, — курагой, изюмом, луком, — и каким это было праздником!..
Но как бы то ни было, Гражданская война не могла не дать ему, человеку необыкновенного воображения и душевной тонкости, — тяжелого и мучительного опыта. К тому же на семейство Тышлеров свалилось большое горе — на войне погибли два тышлеровских старших брата, и не просто «погибли». Один был повешен врангелевским генералом Слащевым в Симферополе, другой был убит махновцами. Причем о гибели любимого брата Ильи, «прирожденного жонглера», Тышлер узнает из газет: «…я из газет узнал, что врангелевцы публично повесили в Симферополе многих подпольщиков-большевиков, в числе которых был мой родной брат Илья Тышлер»[70].