Время ангелов - Айрис Мердок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мюриэль, Ариэль, Габриэль.
— Что милая?
— Старуха Шедокс-Браун приходила? Она ведь обещала.
Элизабет погрузила сигару в пепельницу и начала нервно перелистывать страницы.
— Да, заходила сегодня утром с дядей Маркусом. Я слышала, как Пэтти сражалась с ними у дверей.
— Не думаю, что Карлу вечно удастся удерживать их за порогом. Мне в общем-то не очень хочется видеться с дядей Маркусом. А тебе с Шедокс?
— Избави Боже. Эта женщина создана из правил. Я показывала тебе ее письма? Сплошные рассуждения: «Отважно встречай трудности, ищи достойную работу».
— Ненавижу отважно встречать трудности, а ты?
— Просто видеть их не могу.
Обе гордились своим утонченным теоретическим имморализмом. Из самонадеянности, из чувства превосходства, из упрямства в них естественным путем развилось презрение к морали и обожание вольности. Их самих ничто не склоняло к проступкам. На самом деле они вели строго упорядоченную жизнь, которую Мюриэль предложила, а Элизабет приняла. Но при этом признавали, что все позволено. Они презирали самоотречение, называя его условностью и причиной неврозов. Они расправились с так называемой моралью давно, во время взаимных споров, так же, как в раннем детстве убедили друг дружку, что Бога нет, и навсегда закрыли вопрос.
— Мир добреньких мне просто противен, — сказала Элизабет.
— И мне тоже. Они просто тешат свое чувство власти. И так собой довольны. Это своего рода снобизм. Шедокс именно такая.
— Кстати, о добреньких. Дорогая Антея снова была тут?
— Да, сегодня утром. Ходит сюда, как на службу.
Миссис Барлоу уже превратилась для девушек в предмет шуток.
— Думаю, мне надо подняться.
При помощи нескольких медленных размеренных движений Элизабет поднялась и расположилась в шезлонге, вытянув длинные ноги в черных брюках. Мюриэль молча наблюдала за ней. Элизабет не любила, когда ей помогали.
— Ты хорошо спала прошлой ночью, моя дорогая?
— Как бревно, а ты?
— Шум поездов меня беспокоит.
Прошлой ночью Мюриэль приснился ужасный сон. Он ей не раз снился. Она прячется в каком-то пустынном месте, может быть, в храме, за колонной, и наблюдает испуганно, как что-то темное выходит из земли, поднимается все выше и выше. Окончания сна она не помнила и всегда просыпалась в ужасе. Она никогда не рассказывала Элизабет об этом сне.
— Я так устаю, — сказала Элизабет. — Сразу засыпаю.
— Ты ничего тяжелого не поднимала?
— Нет, нет. Книги поднимала, но по одной. И провозилась, скажу тебе, целую вечность.
— Надеюсь, я тебя не наградила своей простудой?
— Это я наградила тебя своей, моя птичка!
— А как ты сейчас себя чувствуешь?
— Серединка на половинку.
Болезнь Элизабет, все еще загадочная для врачей, увлекала, даже зачаровывала Мюриэль. Казалось, все относящееся к Элизабет, даже ее болезнь, оборачивалось прелестью и привлекательностью. Сама Элизабет старательно обходила тему своей болезни, сохраняя в этом вопросе целомудренную сдержанность, которая и пленяла Мюриэль, и взвинчивала в ней любопытство. Элизабет как бы пряталась за своей таинственной болезнью. Теперь в присутствии Мюриэль она уже не переодевалась и показывалась только одетой. Очень редко она позволяла лицезреть себя с обнаженными ногами или царственно возлежащей на постели в розовато-лиловой ночной рубашке с крохотными, похожими на молочные зубы, перламутровыми пуговками. Без условного стука и ответа изнутри в ее комнату войти было нельзя. Иногда на стук не отвечали, и Мюриэль приходилось ждать призывного звона колокольчика. И еще: Элизабет стала избегать прикосновений. Мюриэль поняла это не из слов, а благодаря сложному языку движений. Она ощущала наэлектризованный барьер, который теперь отгораживал кузину от нее. Мюриэль испытывала тревогу, а Элизабет как бы и не осознавала, что отныне в самой ее общительности есть некая доля отстраненности. Случались между ними и секунды напряжения, паузы, замешательства, по-своему изящные; были мгновения, когда Мюриэль хотелось обнять кузину, но сделать это было невозможно.
Мюриэль предполагала, что всему виной ортопедический корсет. Ей хотелось притронуться к Элизабет и ощутить его. Этот предмет, который ей не позволено было видеть, занимал ее воображение чрезвычайно. Сначала Элизабет еще как-то намекала на существование корсета, даже шутила, называя себя «железной девой», но потом стала сдержанней, и упоминания прекратились. Мюриэль знала о корсете только одно: с тех пор, как Элизабет стала чувствовать себя более удобно в брюках, она носила «мужской» вариант корсета, хотя в чем отличие между мужским и женским, так и не выяснилось. Мюриэль часто думала, не заставить ли Элизабет показать эту вещь. Ведь такая скрытность вредила самой кузине. И все же Мюриэль опасалась вторгаться в столь деликатную сферу. Элизабет уже способна дать отпор. Мюриэль хотелось только одного — хоть как-то успокоить свою разыгравшуюся фантазию.
Мюриэль наблюдала, как Элизабет пытается поудобнее устроиться в шезлонге. Потом ее взгляд проследовал над золотистой головкой к тому месту в углу стены, где длинная трещина разрезала обои. Комната Элизабет когда-то была значительно больше и приобрела свою нынешнюю конфигурацию за счет возведения двух стен, образовавших рядом маленькую комнатку, теперь имевшую отдельный выход в коридор. Ее выделили под бельевую, и Пэтти уже хозяйничала там. Вскоре после приезда, обследуя дом, Мюриэль вошла в эту комнатку и заметила проблеск света в углу, где соединялись две стены. Сквозь эту щель можно было заглянуть в комнату Элизабет и даже, с помощью зеркального гардероба, проникнуть взглядом в нишу, где стояла кровать. Мюриэль, изумленная тем, что ее посетила эта идея, немедленно вышла из бельевой, будто избегая какого-то тревожного искушения. Подсматривать за кузиной — какие глупости!
Чтобы отвлечься от этой притягательной трещины, Мюриэль повернулась к зеркалу. Комната появилась снова, но выглядела она иначе. Она была видна словно сквозь слой воды, погруженная в серебристо-золотой мягкий сумрак. В зеркале отразилась ее собственная голова, прямо за ней струящиеся волосы Элизабет, повернувшейся взбить подушку; дальше, в полумраке ширмы, большая часть постели, воздушной и разбросанной. Мюриэль теперь смотрела в свои собственные глаза, более синие, чем у Элизабет, но не такой красивой формы. Заметив, что ее дыхание туманит стекло, она придвинулась ближе и прижалась губами к холодной поверхности. Когда губы зеркального двойника устремились ей навстречу, она что-то вспомнила. Она только один раз поцеловала Элизабет в губы, но тогда между ними было стекло. Это был солнечный день. Они увидели друг друга сквозь стеклянную садовую дверь и поцеловались. Элизабет было четырнадцать. Мюриэль вспомнила ребенка, убегающего в глубь зеленого сада, и холодную твердость стекла, на которую натолкнулись губы.
Она вздрогнула и поспешно стерла с поверхности минутный образ вожделения. Элизабет, справившись с подушкой, улыбнулась отражению Мюриэль. А Мюриэль без улыбки вглядывалась в зеркало, как в магический колодец, в чьей неподвижной глубине промелькнул вдруг мерцающий призрак сказочной принцессы.
Глава 5
— Пэтти, кто заварит чай — вы или я?
— Лучше вы.
Евгений Пешков погрузил свои крупные пальцы в коробку с чаем. Чай был очень мелкий и струился, как песок. Он поплотнее сжал пальцы и перенес щепотку чая в чашку. Всего несколько крупинок упало на зеленую плюшевую скатерть.
Евгений чувствовал себя плохо, потому что поссорился с сыном. Он был стойким человеком. Он слишком много времени провел на самом дне жизни без всякой надежды, чтобы теперь страдать от сомнительной игры искушающих желаний и мимолетных впечатлений. Ничто не лежало вне пределов его досягаемости, потому что он давно перестал стремиться к достижению чего-либо. В сущности, он и о Лео никогда по-настоящему не тревожился. Но сын причинял ему боль, особенно в последнее время. Эта боль возвращалась постоянно, подобно удару. Неглубокая боль, как бы внешняя, но несомненная, как чье-то присутствие.
Они поссорились из-за ничего, просто потому, что Лео захотелось поссориться. Лео сказал что-то колкое об обитателях дома, а Евгений его остановил. И тогда Лео сказал, что Евгений ну прямо вылитый слуга. Евгений вспылил — и Лео ушел, хлопнув дверью. Такие сцены случались теперь часто, и каждый раз Евгений недоумевал, как можно так не уважать отца. А потом ему становилось больно оттого, что он ясно видел: отца можно еще и ненавидеть. Евгений и Лео вели крайне скромную жизнь. И Лео всегда был ласковым ребенком. Они не разлучались с тех пор, как Таня умерла. Лео было тогда два года. Долгие годы он нес Лео и вел за собой. Иначе нельзя было. Больше о мальчике позаботиться было некому. Лео сидел у него на плечах, держался за него, как звереныш держится за шерсть родителя. Как же из такой близости, из такой любви могла появиться подобная ненависть?