Начала и концы: либералы и террористы - Лев Тихомиров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У меня нет под руками «Земли и воли», подпольного листка, в котором излагалась эта премудрость, но в сущности своей мысль эта такова: «Конституции и вообще свободы мы не требуем, она нас не касается, у нас есть свое дело — социалистическое. Но мы требуем, чтобы нам не мешали действовать, и если нам будут мешать, то мы будем убивать людей администрации и правительства». Другими словами: пусть, если угодно, существует цензура, лишь бы нам не мешали издавать подпольные листки и прокламации; пусть существует административная высылка, лишь бы не высылали революционеров; пусть полиция пресекает какие угодно преступления, но только не подготовления восстания…
Это, очевидно, было слишком глупо для того, чтобы какие бы то ни было люди могли долго удержаться на подобной позиции. И хотя такие вещи от времени до времени продолжали высказываться, масса революционного слоя очень быстро стала на путь общего требования политических вольностей. Заговорили о «ниспровержении правительства», «революционном захвате власти», «созыве учредительного собрания» и т. п. В собственном сознании революционеры до известной степени примыкали тут к либералам, хотя оставались радикальнее их, шли дальше и во всяком случае желали, чтобы власть досталась не либералам, а народным массам или, «что одно и то же», «его революционным представителям», то есть им самим.
Мысль вынырнула из чистой нелепости и поплыла по привычной ей фантастичности. Но, к несчастью, новая область фантастичности была такова, что создавала уже не комические положения, а трагические и приводила к преступлению за преступлением.
Часть 20
Оставим пока в стороне вопрос нравственный. Но с точки зрения собственно расчета — что представляют в это время революционеры? Говорил ли в них чисто бред безумного, утратившего всякое сознание действительности?
Если бы я писал для революционеров, я бы по преимуществу обратил их внимание на эту сторону дела. Но для России в широком смысле гораздо важнее не забывать объективных обстоятельств, производивших иллюзию в умах, способных ей поддаваться.
Итак, я скорее спрошу: в настроении и поведении известных слоев общества было ли что-нибудь, способное дать революционерам повод думать о революционном движении в обществе? Было ли что-нибудь, позволившее покойному М. Н. Каткову, хотя бы в порыве возбуждения, воскликнуть, что «мы уже находимся в революции», а профессору Н. А. Любимову[22] писать свои предупредительные статьи «Против течения»?
Вопрос этот, к сожалению, слишком ясен. Я говорю не об идеях этих слоев, где уже и вопроса не может быть, но о самом поведении.
В этих слоях общества существовала, во-первых, полная уверенность в необходимости конституции, в том, что реформы покойного Государя Императора имеют логическим завершением именно ограничение самодержавия конституцией. К этой именно цели и концу подгонялись передовыми самые реформы, насколько это было им доступно. Большинство таких людей, без сомнения, не только не желали достигнуть цели путем прямого насилия, но имели, как я говорил, достаточно здравого смысла, чтобы понимать невозможность насилия. Но не менее несомненно, что они находились в состоянии раздражения и недовольства по случаю продолжительного «неувенчания» здания и склонны были радоваться всему, что может «подогнать» правительство обратиться к «содействию общества».
Все это, пожалуй, хуже революции, но не есть еще революция. Но вот появляется в молодежи революционное движение. Как же относятся к нему либералы? Само собою, они не могли одобрить «хождения в народ», но неодобрение было далеко не резко, не убедительно. Во-первых, анархическая подкладка мышления у нас так сильна, что находилось немало «людей общества», которые даже и такому странному движению прямо помогали. Нельзя же в самом деле считать людьми «вне общества» Коваликов и Войноральских, избираемых в мировые судьи? В процессе 193-х были запутаны даже лица судебного ведомства, офицеры, землевладельцы. Допустим, что все это было в умеренном количестве, — но зато ведь и движение было уж очень невероятное. Допустим, что «неодобрение» также выражалось обществом, — но что это за неодобрение! Молодежь упрекали в «благородном, великодушном и т. п. увлечении». Велик упрек! Когда у нас с 1874 года потянулся ряд политических процессов, молодежь видела себе со стороны передового общества только сочувствие. Оно было основано по преимуществу на чувстве гуманности, однако же нельзя было не видеть, что такой гуманности те же люди нисколько не проявляют относительно других, не политических преступников. Настоящая гуманность, никого не вводящая в заблуждение, проявляется очень редко. Было двое-трое человек, которые, оказывая по христианству помощь страдающему человеку (каким был, натурально, и политический арестант), высказывали, однако, им свое неодобрение, старались переубедить их, доказать им, что они не правы. Это была настоящая гуманность, не помощь своему, а помощь врагу, и притом стремление не просто успокоить человека, доставить ему больше комфорта, а спасти его, помочь ему не только материально, но и духовно. Но такие люди составляли редкое исключение. Помощь заключенным по большей части была преклонением пред ними, относилась к ним как к мученикам и духовно окончательно губила их. Иногда со стороны передового общества «политические» видели даже явное, несомненное сочувствие самим идеям своим. Речь С. Бардиной на суде в этом обществе произвела истинный фурор. Знаменитый Тургенев «с благоговением» целовал карточку «мученицы». Если заключенные, осужденные и т. п. слышали упреки себе, делаемые, впрочем, со всевозможными расшаркиваниями, то исключительно с той точки зрения, что они бесплодно растрачивают свои силы, которые бы нужно было применить к получению политических вольностей. Вообще, поведение передового общества было таково, что единственное заключение, какое из него можно было вывести, — это то, что общество только не решается верить в столь радостное событие, как пришествие революции, но весьма ее желает. Стало быть, нужно было лишь подогреть, расшевелить его — и дело пойдет. Дело, казалось, должно было пойти, потому что по взглядам, почерпнутым из миросозерцания самого же «общества», правительственный строй представлялся как бы висящим в воздухе, безо всяких прочных оснований.
Сочувствие «общества» революции, освобожденной от чрезмерного «мужичества» и социализма и направленной на цели преимущественно политические, казалось революционерам, со времени эпохи процессов, несомненным. Революционеры не сомневались, что будут приняты с распростертыми объятиями, и только сами стеснялись «изменить народу». Однако же в народе ясно революции не предвиделось, а между тем ждать дольше было психологически невозможно для людей, так страстно настроенных, так безусловно верующих в свою революцию.
Часть 21
О терроре много говорилось, и сами революционеры подыскивали ему много различных оснований, якобы целей. По моему мнению, этот «единоличный бунт» вытекал, в глубине своего психологического основания, вовсе не из какого-нибудь расчета и не для каких-нибудь целей. Террористы сами не понимали себя и в этом отношении не захотели бы понять. Положение было таково. Люди чуть не с пеленок всеми помыслами, всеми страстями были выработаны для революции. А между тем никакой революции нигде не происходит, не на чем бунтовать, не с кем, никто не хочет. Некоторое время можно было ждать, пропагандировать, агитировать, призывать, но наконец все-таки никто не желает восставать. Что делать? Ждать? Смириться? Но это значило бы сознаться пред собой в ложности своих взглядов, сознаться, что существующий строй имеет весьма глубокие корни, а революция — никаких или очень мало. Допустив это, пришлось бы далее признать одно из двух: или что люди очень глупы, или что революционные идеалы сомнительны. Допуская любое из этих положений, пришлось бы далее, шаг за шагом, вопрос за вопросом, разбить всю свою революционную веру. Помню одного неофита, уже давно не мальчика, который все приставал к революционерам: «Дайте мне настоящее дело, или я сделаюсь шпионом». Я тогда не понимал такой странной дилеммы. Но действительно, при таком абсолютном обожании революции отсутствие революционного дела было ужасно. Ведь теория непременно его предсказывала; если бы революционные теории и оценки были верны, то дела, фактически революции, не могло не быть. Стало быть, если ее нет, если ее никак даже невозможно придумать, то это доказывает, что теория — вздор и ложь; но если она ложь, то ложь, несомненно, преступная, такая преступная, что ее должно искоренять всеми способами. И вот — «дайте дела, или пойду в шпионы». Помнится, ему дали дело, во всяком случае, он был куда-то сослан.