Неутолимая любознательность. Как я стал ученым - Ричард Докинз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Саиди не пострадал, но я всё равно грустил, поскольку погиб один славный человек, некто мистер Ингрэм, разрешавший мне водить его машину, сидя у него на коленях. Его машину смыло потоком в тот самый момент, когда он переезжал через мост. Моя мама писала: “Позже мы узнали от местных жителей, что нечто подобное уже случалось раньше, хотя и не на памяти нынешнего поколения. Такие бедствия вызывает огромное змееподобное существо по имени Ньяполос, которое приползает в долины и рушит все на своем пути”.
Но от самого дождя я был в полном восторге. Я думаю, что мне передалось чувство облегчения, испытываемое жителями засушливых стран “в тот день, когда хлынул дождь”[24]. Мама пишет, что в день вызванного Ньяполосом дождя, который я “по большей части пропустил”, я “скинул с себя одежду и бросился под дождь, крича от радости и прыгая как сумасшедший”. Сильный дождь и по сей день вызывает у меня теплые чувства, но мне больше не нравится мокнуть под ним, – возможно, оттого, что в Англии дожди холоднее.
Именно к периоду жизни в Маквапале относятся мои первые связные воспоминания, а также многие слова и случаи из жизни, записанные моими родителями. Вот две из множества сделанных ими записей:
Мама, иди посмотри. Я нашел, куда ночь ложится спать, когда светит солнце [темнота под диваном].
Я померил ванну Салли своей линейкой, и получилось семь шиллингов девять пенсов, так что она сильно опоздала принимать ванну.
Как и все маленькие дети, я был поглощен возможностью изображать из себя кого-то или что-то другое.
Нет, я думаю, я буду педаль газа.
Теперь перестань быть морской мамой.
Я буду ангелом, а ты, мама, – мистером Наем. Ты говори: “Доброе утро, ангел”. Но ангелы не говорят, они только хрюкают. Теперь ангел будет спать. Они всегда засыпают с головой под ногами.
Мне нравилось также метапритворство второго порядка, когда я изображал кого-то, кто изображает еще кого-то или что-то.
Мама, давай я буду мальчик, который делает вид, что он Ричард.
Мама, я сова, которая водяное колесо.
Недалеко от нашего дома было водяное колесо, которое не давало мне покоя. В три года я попытался объяснить, как сделать водяное колесо:
Привязать немного веревки вокруг палок, и чтобы рядом была канава и в ней очень быстрая вода. Потом взять немного дерева и надеть на него немного жестянки как ручку, и чтобы через нее текла вода. Потом взять кирпичей, чтобы вода побежала вниз, и немного дерева и сделать его круглым, и сделать, чтобы из него много всего торчало, а потом надеть его на длинную палку, и получится водяное колесо, и оно крутится в воде и громко делает ПЛЮХ-ПЛЮХ-ПЛЮХ.
А вот порядок притворства, наверное, нулевой, потому что и моей маме, и мне нужно было изображать самих себя:
Теперь давай ты будешь мама, а я буду Ричард, и мы поедем в Лондон на этом гарримоторе[25].
В феврале 1945 года, когда мне было почти четыре, мои родители записали, что я “ни разу не нарисовал ничего узнаваемого”. Это наверняка огорчало мою художественно одаренную маму, которая в 16 лет проиллюстрировала книгу, а впоследствии училась в художественной школе. Я так и остался исключительно бездарным во всем, что касается изобразительного искусства, и даже ценить его не умею. Совсем другое дело – музыка, а также поэзия. Стихи нередко доводят меня до слез, музыка – тоже (хотя и немного реже), например медленная часть струнного квинтета Шуберта и некоторые песни Джуди Коллинз и Джоан Баэз. Судя по записям родителей, я рано увлекся ритмикой речи. Например, они подслушали, как однажды в Маквапале, вместо того чтобы спать после обеда, я лежал и декламировал:
Ветер летит,Ветер летит,Дождик идет,Холод приходит,Дождик, дождикИдет каждый день,Потому что листва,Дождик листвы…
Похоже, я постоянно говорил сам с собой или напевал сам себе, часто какую-нибудь ритмичную бессмыслицу.
Черный кораблик по морю летел,Черный кораблик по ветру летел,Где-то по морю внизу,Черный кораблик на поле внизу,Черный на поле кораблик внизу,Поле на море внизу,Поле на море, и море внизу,Черный кораблик, поле внизу,Поле на море, море внизу…
По-видимому, многие маленькие дети произносят подобные монологи и экспериментируют с размерами и перестановкой порой не вполне понятных слов. В автобиографии Бертрана Рассела приведен очень похожий пример. Однажды он подслушал, как его двухлетняя дочь говорит сама с собой:
Северный ветер на Северный полюс.Ромашки упали в траву.Ветер сдул колокольчик.Северный ветер дует на южный.
Следующий мой монолог – искаженная аллюзия на Эзру Паунда, которого мои родители, должно быть, читали вслух[26]:
Аскари упал со страусаПод дождем.Пойте: “Черт с восьми!”И что же было страусу?Пойте: “Черт с восьми!”
Согласно записям родителей, я знал наизусть много песен и исполнял их, изображая из себя граммофон. Я никогда не перевирал мелодию, но иногда добавлял от себя “шуточки”, например изображал заедающую пластинку, раз за разом повторяя одно и тоже слово, пока “иглу” (мой палец) не сталкивали с поврежденной канавки. У нас был заводной переносной граммофон, в точности такой же, что увековечен Фландерсом и Сванном в “Песне о воспроизведении”:
Был граммофончик у меня,Я ручку в нем вертел,Скрипел он остренькой иглойИ очень мило пел.Потом усилили его,И он погромче стал,Теперь из дерева игла,Чтоб слишком не орал.
Что характерно, мой отец не покупал деревянные иглы, а делал их сам из шипиков, которыми заканчиваются листья сизалевой агавы.
Некоторые из исполняемых мною песен я выучивал, слушая пластинки, некоторые, вроде процитированной выше, были моими собственными невразумительными импровизациями, а некоторые я узнавал от родителей. Моим родителям, особенно отцу, нравилось учить меня абсурдным песенкам, многие из которых он узнал от собственного отца, и мы провели не один вечер, распевая такие шедевры, как “У Мэри был козел Вильям”, “Хай-хо, Катусалима, краса Ерусалима” или “Хоки-поки-винки-фам” – песенку, которую, как мне рассказывали, мой прадедушка Смитис напевал каждый раз, когда завязывал шнурки – и только тогда. Однажды я потерялся на пляже на берегу озера Ньяса, и родители довольно скоро обнаружили меня сидящим между двумя старушками, отдыхавшими в пляжных креслах, и развлекающим их песней про Гордули[27] – любимой кричалкой моих отца и деда, которую студенты Баллиола распевают с 1896 года как издевательскую серенаду под стенами соседнего Тринити-колледжа:
Горду-у-у-ули!Лицо его как зад –Боб Джонсон[28] нам сказал,А он-то точно знал!Чертов Тринити! Чертов Тринити!Да будь я сам из Тринити,Тогда, тогдаПошел бы я в уборную,Пошел, пошел,Нажал на смыв и смылся бы!Вот так! Вот так!Чертов Тринити! Чертов Тринити!
Поэзии тут не много, и обычно эту песню не поют трезвыми, но мне интересно было бы узнать, что о ней подумали старушки. Моя мама говорит, что, хотя они и были миссионерками, похоже, песня им понравилась. Кстати, когда в 1959 году я сам поступил в Баллиол, то обнаружил, что мелодия этой песни изменилась к худшему, потеряв одну тонкость в результате разрушительной меметической мутации, случившейся за те 22 года, что прошли после окончания колледжа моим отцом.
Я регулярно пользовался своим умением изображать граммофон, когда пытался хитрить, чтобы подольше не ложиться спать: у граммофона кончался завод, песня звучала все медленнее (а мой голос делался низким и скрипучим), и меня требовалось “подзавести”. Электричества у нас в доме не было, и нам действительно приходилось подзаводить граммофон через определенные промежутки времени, когда мы слушали пластинки из коллекции моего отца. В основном это были записи Поля Робсона, которого я обожаю и по сей день, а также другого великого баса, Федора Шаляпина, исполнявшего на немецком песню “Том-рифмач” (мне бы очень хотелось снова раздобыть эту запись, но iTunes меня пока подводит), и разная оркестровая музыка, в том числе “Симфонические вариации” Сезара Франка, которые я называл “Капли воды”, – видимо, мне их напоминала партия фортепиано.
Электричества не было во многих домах, где мы жили, поэтому они освещались калильными лампами. Вначале такую лампу нужно было разжигать денатуратом, чтобы разогреть кожух, а затем накачивать парами керосина, после чего она могла гореть весь вечер, приятно шипя. Ватерклозета в большинстве наших пристанищ в Ньясаленде тоже не было, и туалеты в основном были засыпные, а иногда классические “удобства во дворе” – домик с дыркой в земле. Но в остальном мы жили просто шикарно. У нас всегда был повар, садовник и несколько других слуг (причем слуг мы называли словом “бой” – мне стыдно в этом признаться), среди которых главным был Али, ставший моим постоянным спутником и другом. Чай мы пили в саду на лужайке. У нас был красивый набор серебряной посуды: заварочный чайник, кувшин для горячей воды и молочник, который накрывали изящной муслиновой салфеткой, утяжеленной пришитыми по краям раковинами береговых улиток. Чаевничали мы с шотландскими оладьями, которые и по сей день вызывают у меня наплыв радостных воспоминаний, как мадленки у Пруста[29].