Наши мамы покупали вещи, чтобы не было войны - Елена Скульская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У красавицы-цесарки был не один поклонник. Но я сразу догадался, о ком идет речь. Он возглавлял у зеленых борьбу за живую природу и безжалостно отстреливал всех, кто нарушал его приказы. Художникам, например, он запретил рисовать натюрморты, поскольку захотевший задушить бабочку или зайца в помыслах своих уже согрешил наяву и должен ответить по всей строгости зеленых законов. На глаза ему было лучше не попадаться, непременно к чему-нибудь придерется. При этом, как все жестокие люди, был страшно сентиментален — построил на свои деньги «Холстомер» — хоспис для престарелых животных; туда нанимались квалифицированные сиделки, читали безнадежным пациентам вслух: рогатому скоту и парнокопытным Апулея, свиньям особо Орвелла, кому нравилось — дедушку Крылова, Чехова, Киплинга, нервным белым мышам — Маршака. Не раз поклонник цесарки проводил конкурс на лучшее произведение для больных животных, но нужно отдать должное писателю, тот никогда не участвовал в состязаниях, профанирующих настоящее искусство.
Цесарку зеленый поклонник любил страшно, но и мрачно одновременно. Избивал за малейшую провинность. В тот роковой вечер, как уверяли очевидцы, зеленый выразил недовольство куплетами, которые она распевала о Грибоедове, и именно тем, что она слишком высоко задирала ноги, никак не мотивируя это текстом. Подозревая его симпатии и искренне желая смягчить обстановку, цесарка ответила ему, что у Сталина сохла рука, как и у Александра Сергеевича Грибоедова, и отличить невозможно. Он посмотрел на нее исподлобья, и взгляд его стал страшен. Она залепетала, что очень его любит, что ей безразличны его убеждения, что она сама мечтает увидеть всемирного Ленина под стеклом — Мону Лизу. В подтверждение своих слов она почему-то стала вытряхивать на гримерный столик содержимое сумочки; выпала книжка писателя про наших мам. Цесарка затараторила:
— Милый, милый, они покупали вещи, чтобы не было войны. Чтобы не было войны, нужно купить столько вещей! Разреши, пожалуйста, отстрел белочек, белочка опять входит в моду, но только вишневого и супно-горохового цвета, никому и в голову не придет, что это белочка. Ну если нельзя белочек, я знаю, ты почему-то из всех грызунов именно белочек особенно любишь, то разреши норочку, норочку на шубку, это же просто крыса и больше ничего, неужели ты не можешь подарить своей курочке, своей цесарушке несколько маленьких поганых крысенышей!
Это она, конечно, напрасно. Поклоннику стало обидно, и он ударил красавицу-цесарку, да так сильно, что сломался позвоночник в трех местах. Положил на заднее сиденье своей машины и увез. Никто не смел ему возражать. Задержали второе отделение до особого его распоряжения, но никакого распоряжения не последовало, и зрителям велели расходиться по домам.
Я пообещал писателю непременно узнать, где ее прячет поклонник, тем более что его днями были среда и суббота, а в остальное время она бывала беззаботна и весела и хохотушка была ужасная, ничего не стоило ее рассмешить…
Не буду утомлять вас своим журналистским расследованием, а только увез он ее к себе в загородный дом и поместил в оранжерее. Я, честно сказать, увидел в этом месте добрый знак, поскольку цесарка любила тепло и в самое жаркое время нашего скупого балтийского лета жгла камин и куталась в шали. Итак, она лежала в оранжерее на деревянном диванчике, а мандарины и лимоны цвели над нею, а плющ прикрывал ее бесчувственные ноги пледом, а соловьи теплыми тельцами согревали ее бесчувственные руки.
Все это я разузнал, сообщил писателю, и он решился сам поехать в загородный дом, пробраться ночью в оранжерею и под тихий шелест лимонного дерева обо всем расспросить красавицу-цесарку.
Поехал. Цесарка скучала, мучилась бессонницей и искренне обрадовалась гостю. Она попросила писателя прочитать ей всю его книгу вслух, чтобы потом спокойно обсудить, обдумать и решить, нужен ли он своим читателям, и если нужен, то для чего.
Писатель так разволновался, что в первую ночь ничего не смог прочитать. Он откашливался, мекал, потом и вовсе стал задыхаться в оранжерее, ему казалось, что на голову его наброшен целлофановый пакет и перехвачен по шее тугой веревкой, и воздуха осталось в обрез, только и успеешь добежать до выхода. Вот он все выбегал и забегал, выбегал и забегал, пока цесарка не предложила ему отправиться пока домой, подготовиться, надышаться, выбрать первый кусок для чтения и вернуться следующим вечером пораньше. Так и порешили. Писатель вернулся домой почти счастливый…
Ну ясно же, что произошло дальше. Зеленый поклонник, который зацеллофанил ее заживо в оранжерее и вроде бы совершенно о ней забыл, а она постепенно стала привыкать к новой жизни и даже увидела какую-то загадочную прелесть в созерцательной неподвижности, словно она созревала для каких-то новых откровений и открытий, а душная теплота накатывала на нее волнами покоя, и что-то необыкновенно родственное почудилось ей в писателе, том самом писателе, над пьесами которого еще совсем недавно она посмеивалась, хотя сама-то она их не читала, но ей кто-то пересказывал, а кто, она не помнила, да это теперь и не имело значения; что говорить — вовсе и не забыл о ней поклонник, а именно той самой ночью, когда писатель вернулся в город, а цесарка принялась его ждать следующим вечером, зеленый приехал, вбежал в оранжерею и закричал:
— Кончайте ее, парни, хватит! Надоела! К стенке и расстрелять!
А как ее расстреляешь, если она лежит на диванчике и не может подняться?! Как ее поведешь на расстрел, как прислонишь к стене, чтобы она упала под пулями?! Э-э!
— Мы лежачих не бьем! — отнекиваются парни. — Не наша это работа. Мы бьем наповал, а лежачим соколы не нужны, лежачим нужны стервятники.
Брожение началось в стане зеленых, бунт. Тогда поклонник цесарки сам вынес ее на носилках к стене дома (сначала спереди носилки подхватывал, потом сзади подталкивал понемножку), у стены взял красавицу на руки и поднял высоко-высоко; только тогда стыдно стало парням, зарядили они винтовки, и гордое «Пли!» понеслось по-над рекой…
ГОВОРЯЩИЕ ГРИБЯТА
На похоронах цесарки по замечательной традиции нашего города был дан концерт молодыми артистами театра, готовыми подхватить знамя искусства, выпавшее из рук, а в нашем случае точнее было бы сказать — из ног — скошенного сценой бойца. Гроб немножечко отодвинули на ленте, по которой он должен медленно проплыть к топке, а из самой ленты получился вполне театральный подиум, язычок; артистов было видно со всех сторон и всем было слышно. Попурри начали с капустника, где цесарка любила изображать Кшесинскую: она появлялась в том же костюме, в каком танцевала и пела грибоедовские куплеты про диабет, показывала зрителям свои шали, платья, бархат и парчу и кричала, прицокивая каблучками и хлопая себя по ляжкам, гладким, как старые перила, по которым съезжало не одно поколение сорванцов: «И все это богатство заработали мне мои пристяжные, мои пристяжные!» — и опять выразительно хлопала себя по ляжкам. И тут хор дул басами: «Но и коренной помогал!» Визгу, хохоту!!
Потом перешли к ролям драматическим, даже трагическим, подходящим событию.
Писатель мой стоял всю панихиду рядом со мной, ни разу не улыбнулся, а потом говорит мне:
— Я решил написать что-нибудь для денег. Первый раз в жизни. Мне очень нужны деньги.
Оказывается, он решил добыть столько денег, чтобы нанять киллера и убить зеленого поклонника цесарки. Как всегда — бред. Он не может ничего написать для денег. Для денег может написать только богатый человек. А бедный и пишет для бедных, у которых нет даже денег купить его книгу, а были бы, так они нашли бы им лучшее применение.
— Нет, — говорит, — я теперь точно знаю, что им нужно.
И написал. Сценарий фильма. Отнес на нашу киностудию. Мой приятель как раз делал для одной картины там мягкую мебель и слышал, как в сценарном отделе обсуждали его заявку. Там так примерно было:
Преступление и наказание — 2
Старуха-процентщица и ее беременная сестра Лизавета уходили до смерти топором студента Раскольникова, принесшего, по его словам, богатый заклад. Заклад же против ожиданий оказался совершенно пустяковым, да и наказания никакого не получилось: Лизавета умерла родами в тюремной больнице, — статошное ли дело рожать в сорок восемь лет? А старуха-процентщица там же скончалась от старости, не вынеся смерти любимой сестры. Младенец женского пола прожил еще восемь дней, а потом следы его затерялись.
А, кстати, ведь и не плохо. Забавно даже. И на студии не вернули ему заявку, а велели прийти месяца через два за окончательным ответом. Вот так, ясно вам?
Тут серьезно следовало задуматься. Но у меня, признаться, совершенно не было времени, поджимал путеводитель, каждый день нужно было руководить отделом нашей уважаемой газеты «На краю». Писатель же, несмотря на почти одобренную заявку, собирался продолжить поиски читателей своей книги про наших мам. Я ему не особенно нужен был в эти дни, поскольку следующей в нашем списке стояла хозяйка говорящих грибят, а с ней писатель прекрасно был знаком и без меня.