Данте. Киносценарий - Дмитрий Мережковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это прочел и закрыл лицо руками, почувствовав в нем такую боль, как будто тем каленым железом, которым некогда клеймил он других, кто-то теперь его самого заклеймил.
Трепетное пламя догорающей свечи откидывает на стену и потолок огромную черную тень Данте, и. выйдя из нее, другая, чернейшая Тень подходит к столу и садится против Данте. Вместе с последними вспышками пламени лицо Тени меняется: то увенчанное остролистным, как будто колючим и огненным, лавром, кажется под ним обожженным и окровавленным; то становится вдруг таким похожим на лицо Данте, всегдашнее, что, если бы он сам увидел эти два лица в зеркале, то не различил бы, где он настоящий, и где призрачный.
Что-то бормочет про себя чуть слышно; так же бормочет и Тень:
— Я не один, — нас двое, Я — в обоих… Кто это сказал, я или он, — я или ты?..
— Кто бы ни сказал, мой друг, это верно: есть Папа и Антипапа; есть Христос и Антихрист: есть Данте и Анти-Данте. Кто кидает камнями в детей? Кто обещал брату Альбериго, в аду, снять с глаз его ледяную кору и, обманув его, думал, что низость эта зачтется ему в благородство?[64] Кто говорит о любимой о Беатриче иной: «О, если бы она в кипящем масле, вопила так из-за меня, как я из-за нее!» Кто хочет не Единого в Двух, а Двух в Едином? Кто не может сделать выбора между Богом и диаволом. Христом и Антихристом? Данте? Нет, Анти-Данте…
— Что это за чудо во мне, что за чудовище, и откуда оно? Или я уже не я? Или такая разница между мной и не мной? Но если так, то где же разум?.. — Разума нет есть безумие. Ты и здесь, в аду земном, также сходишь с ума, как там, в подземном… «Псам не давайте святыни и не бросайте жемчуга вашего перед свиньями».[65] Хуже, чем псу, ты отдал святыню; бросил свой жемчуг хуже, чем свиньям, когда посвятил Кан Гранде, Псу Большому, Святой Поэмы часть святейшую, «Рай». Помнишь Иудину пропасть Джьюдекку, в последнем круге Ада, где в вечных льдах леденеют предатели? Там лежат они, скованные крепким льдом, и самый плач их плакать им мешает, затем что, прегражденных на глазах, уходит внутрь, усиливая муки? Помнишь, как инок Альбериго молил тебя:
О, протяни же руку поскорей,Не медли же, открой, открой мне очи.Чтоб хоть немного выплакать я могТеснящую мне сердце, муку, прежде,Чем новые, в очах, застынут слезы![66]
Но ты ему глаз не открыл, ты его обманул. Как же не узнал ты, чьи глаза глянули на тебя сквозь ту наплаканную, ледяную глыбу слез? Чей голос молил тебя: «Открой мне очи»? Как в нем не узнал ты себя самого? Будешь и ты мучаться вечно, в Иудиной пропасти, где леденеют предатели, за то, что предал не другого, а себя самого и то, что тебе дороже, чем ты сам…
— Из преисподней вопию к Тебе, Господи! шепчет Данте чуть слышно, а Тень повторяет внятно:
— «Из преисподней вопию к Тебе, Господи»,—это ты хочешь сказать и не можешь: онемел, оледенел. — умер и ожил, и будешь вечно жить умирать, в вечных льдах!
XII. В ВЕЧНЫХ ЛЬДАХ
1.В мрачном и диком ущельи Умбрии, на такой высоте Апеннин, что оттуда видны два моря. Адриатическое на востоке и Тирренское на западе. Данте и Чино да Пистойя сидят у святой обители Ди-Фонте-Авеллана, на голой обледенелой скале над пропастью.
В Италии, между двумя морями,Близ родины возлюбленной твоей,Возносятся Катрийские утесыТак высоко, что гром гремит над ними.Там есть обитель иноков святых,Одной молитве преданных. Там жилИ я, в служеньи Богу; только сокомОлив питался, легко, бывало,Переносил я летний зной и стужуСуровых зим…Блаженствуя в чистейшем созерцаньи.[67]
В ясный зимний день, глядя с головокружительной вышки Катрийских утесов, где снег сверкает ослепительно, на тускло-багровое солнце, восходящее над непохожей ни на что земное, воздушно-зеленой полосой Адриатики и на протянувшуюся внизу, у самых ног его, как ожерелье исполинских жемчужин, голубовато-серую цепь Тосканских гор, Данте старается угадать невидимую между ними точку Флоренции.
— Вон, вон там, где Арно блестит между холмов Казентино, купол Марии даль Фиоре, как булавочная головка чуть виднеется, а рядом с ним, башня дворца Синьории, — указывает Чино на ту невидимую точку. — Их при тебе еще не было, ты их никогда не видал…
— И никогда не увижу! Никогда не исполнится то, на что я надеялся:
Коль суждено моей Священной Песне,К которой приложили рукуЗемля и Небо, — сколько лет худею.Трудясь на ней! — коль сужденоЕй победить жестокость тех, кем изгнан.Я из родной овчарни, где, ягненком,Я спал когда-то… то вернусь в отчизну.Уже с иным руном и с голосом иным,Чтоб там же, где крещен я, быть венчанным.[68]
Я знаю: смерть моя уже стоит в дверях, и, если б в чем-нибудь я был виновен, то уж давно искуплена вина, и мир давно могли бы дать мне люди… Слышал ты, мой друг, что я осужден, третьим приговором за то, что не хотел вернуться в отечество, согласившись на позорную милость ворам, убийцам и разбойникам? Первым приговором осужден я на вечное изгнание, вторым — на сожжение, а третьим — на обезглавление… Так сына своего истребляет родина-мать огнем и железом… А все-таки, все-таки, нет для меня места на земле любезнее Флоренции, и больше всех людей я жалею тех несчастных, кто, томясь в изгнаньи, видит отечество свое только во сне…
Долго молчал, как будто забыв, что Чино с ним, смотрит на почти невидимую точку Флоренции.
— О, народ мой, что я тебе сделал? — шепчет чуть слышно, и слезы текут по лицу его, такие тихие, что он их не чувствует. Чудны и страшны эти слезы так, как если бы растаяли бы вдруг, под внешним солнцем, вечные, никогда от начала мира не таявшие льды.
2.Очень крутою, как будто прямо к небу идущей, тропою для мулов, Данте и Чино подходят к постоялому двору, на горном перевале из Урбино в Романью.
— Это и есть, что ли, первый двор? — спрашивает Данте.
— Он самый, — отвечает нехотя погонщик, ударяя палкой мула и покрикивая: «Арри! Арри!»
— Скоро, значит, будет и второй. Что же ты остановился, братец? Ступай! До второго двора уже недалеко. Мы тебе хорошо на водку дадим. Ступай же!
— Нет, мессере, воля ваша, дальше я не пойду. Вон как в поле закрутило, — будет вьюга, а тут кручи да ямы такие, что костей не соберешь. И скотина ваша дохлая, кожа да кости. Да и чем вам тут не гостиница? Вишь, как свининой жареной пахнет, и водка тут дешева и девки податливы, какого вам еще рожна?
— Сказано тебе, дурак, место это не наше: Гвельфами тут набито, а мы Гибеллины.[69]
— Мало ли что! Гвельфское-то мясо, да Гибеллиновское, на волчий вкус, одинаково. Коли волки не сожрут, так в сугробе замерзнете. Если вам жизнь надоела, ступайте с Богом, а я не пойду!
— Ну, видно, каши с дураком не сваришь! Пусть остается здесь, а мы с тобою, Чино, одни доберемся… Или вот что: ты заночуй здесь, мой друг, а я пойду один, — завтра нагонишь…
— Что вы, учитель, трусом меня считаете и подлецом, что ли? Нет, я вас не покину: вместе начали путь, вместе и кончим!
Взяв у погонщика палку, Чино погоняет мула и покрикивает:
— Арри! Арри!
Данте сначала идет молча; потом, как будто опять забыв, что с ним Чино, говорит тихо, про себя:
— Знамение положил Господь на Каина, чтобы никто, встретившись с ним, не убил его.[70] Но хуже Каиновой — печать на изгнанниках: каждый встречный может их убить… Каиновым проклятьем гонимый, не могу и я остановиться, иду все дальше и дальше, пока не упаду в могилу…
Наступают сумерки. Подымается вьюга. Там, где снег, на дороге сдунут ветром, — такая гололедица, что мул скользит и падает. Вдруг, один из тюков, сорвавшись с него на крутом повороте летит в пропасть.
— Данте, Данте! «Комедия!» — кричит в ужасе Чино, кидаясь к мулу.
— Нет, ничего, только тюк с заношенным платьем, я и сам его сбросить хотел.
Быстро темнеет. В снежном сугробе кончилась тропа.
— Плохо дело, мой друг, — говорит Данте, остановившись. — Ни вперед, ни назад, — заблудились. Кажется, прав был погонщик: либо замерзнем, либо волки съедят…
По ветру слышится далекий лай или вой.
— Что это? Слышишь? Волки?
— Нет, собаки. Близко, должно быть, жилье. Вот и дымком потянуло. Ну, слава Богу, спасены!
Волчьим глазом краснеет сквозь черно-белую, веющую мглу огонек. Идучи на него, доходят до пещеры, где пастухи сидят вокруг большого костра. Овцы, стеснившись в кучу, спят в глубине пещеры, и две только что усмиренные овчарки ложатся, тихо рыча и скаля клыки на чужих людей.
— Добро пожаловать гости дорогие! — ласково встречает их величавый старик с длинной белой бородой и загнутым на конце пастушьим посохом. — Хлебом-солью нашими не побрезгайте, милые!