Воспоминания и портреты - Роберт Стивенсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его жуткий голос, сотрясавший холм, когда он бывал в гневе, в обычном разговоре звучал весьма приятно, с каким-то льстивым, дружелюбным, похожим на пение подвыванием, что является чисто шотландской чертой. Смеялся он довольно редко, издавал внезапные громкие раскаты смеха, искренне, но как-то безрадостно, похоже на эхо от скалы. Лицо его всегда бывало застывшим, румяным, обветренным, походило больше на портрет, чем на живое, однако в его выражении виднелись некая напряженность и готовность вспылить, как у человека, немало хлебнувшего на своем веку и изнуренного постоянной настороженностью. Говорил он на самом красочном шотландском диалекте, какой я только слышал, слова доставляли мне удовольствие, зачастую смешанное с приятным удивлением, и я нередко возвращался из наших обходов с обогащенным словарным запасом. Лексиконом своим Джон владел мастерски, он шагал чуть впереди, «с бородой на плече», держа под мышкой желтый посох, в свободно облегавшем его пледе, и вел меня вверх по склону холма той легкой, упругой походкой, которая, кажется, присуща всем людям его профессии. Я мог бы считать его одним из лучших рассказчиков, разговоры с ним по-шотландски и по-английски кажутся несравнимыми. Он ни о чем не говорил вскользь, всегда только образно, когда вел рассказ, место действия так и вставало у меня перед глазами, если говорил (как бывало большей частью) о своем старинном занятии, оно выглядело удивительно интересным и романтичным. Отары овец, каждая со своей территорией на холме, из-за чего каждую приходилось ежегодно сокращать или увеличивать путем забоев и покупок, ночные хищники, приметы погоды, зимние хлопоты, поразительная глупость овец, поразительная хитрость собак: все он описывал так человечно, с таким знанием и удовольствием, что это не могло надоесть. Посреди рассказа он внезапно распрямлял согнутую спину, указующе взмахивал посохом и громовым голосом объяснял собакам, куда бежать, чтобы я наконец понял смысл наименования каждого бугорка и каждой впадины на холме, а собаки, выслушав его с опущенными хвостами и задранными мордами, вновь поднимали хвосты, бежали и рассыпались в указанном месте. Меня поражало всякий раз, как они могут запомнить такую длинную команду. Но Джон отказывал этим существам даже в малейшем разуме, они были постоянным предметом его любви и презрения. «С такими, как они, возможно кое-как работать, — сказал он, — кое-как, не более того». А потом долго распространялся на тему о действительно хороших собаках, каких видел, и одной действительно хорошей, которая была у него. Ему предлагали за нее сорок фунтов, но хорошая колли стоила больше, была неоценимой для отары, пасла отару за него. «Не то, что эти!» — выкрикнул он и с презрением указал на мелькавшие хвосты своих помощников.
Однажды — я перевожу рассказ Джона, так как не могу воспроизвести его во всей красе, поскольку родился Britannis in montibus, но увы! inerudito saeculo[10] — однажды, когда у него была хорошая собака, он купил в Эдинбурге овец, и по пути обратно на людной дороге две потерялись. Это являлось позором для Джона и унижением для собаки, оба они болезненно воспринимали свою оплошность. Через несколько дней стало известно, что некий фермер возле Брейда нашел овец, Джон с собакой отправились к нему требовать их возврата. Но фермер оказался неуступчивым и не хотел отказываться от своих прав. «Как помечены овцы?» — спросил он; а Джон покупал у многих продавцов и не обращал внимания на метки. «Ну что ж, — сказал фермер, — тогда будет справедливо, если я оставлю их у себя». — «Ладно, — сказал Джон, — овец я опознать не могу, но если опознает моя собака, вы отдадите их?» Фермер был не только неуступчивым, но и честным, кроме того, думаю, побаивался Божьего суда; поэтому собрал всех своих овец на большой выгон и пустил собаку Джона в их гущу. Колли хорошо знала свою задачу, знала, что они с Джоном купили овец и (к своему позору) потеряли двух возле Бороумурхеда, знала, кроме того (бог весть откуда, разве что слышала), что они пришли в Брейд отыскать их, и, не теряя времени, выбрала сперва одну, потом другую, обе были приблудными. Вот тогда-то Джон получил предложение о сорока фунтах и ответил отказом. И пастух со своей собакой — что я говорю? подлинный пастух и его владелец — пустились в обратный путь в веселом расположении духа и «улыбались друг другу» до самого дома, гоня перед собой возвращенных овец. Пока что все прекрасно, но разум можно употреблять и во зло. Собака немного уступает человеку в уме и лишь чуть-чуть превосходит его в нравственности, и я слышал от Джона рассказ совсем иного свойства о другой колли. У края торфяного болота за Керк-Йеттоном (умные люди называют его Каэр-Кеттоном) находятся заросли чахлого кустарника и пруд с плотиной для мытья овец. Джон однажды лежал там под кустом и увидел колли, спускающуюся к другой стороне пруда сквозь высокий вереск, она явно от кого-то пряталась. Он знал эту собаку, знал, что это умное животное с одной далекой фермы, возможно, хотел приобрести ее, увидев, как мастерски управляет она отарой по пути на рынок.
Но что она делает так далеко от дома? И зачем так виновато, тайком крадется к пруду? Потому что она направлялась к воде. Джон притаился под кустом и вскоре увидел, как собака подошла к краю пруда, посмотрела по сторонам, не наблюдает ли кто за ней, прыгнула в воду, потерла лапами голову и уши, а затем (но уже в открытую, подняв хвост) побежала домой через холмы. Вечером об этом сообщили ее хозяину, и умное животное, совершенно невинно лежавшее перед камином, отвели к сточной канаве и застрелили. Увы! Собака была отвратительной преступницей, нарушавшей свой долг, овцеедкой; и отправилась в такую даль, чтобы смыть с себя овечью кровь в пруду. Ремесло, которое соприкасается с природой, лежит в основании жизни, ремесло, которым занимались наши далекие предки, и потому при малейшем упоминании о нем у нас оживают наследственные воспоминания, вполне пригодные для литературного использования, устного или письменного. Успех повествования заключается не только в мастерстве автора, но, пожалуй, и в наследственном опыте читателя; и когда я читаю с особенным восторгом о том, чего никогда не делал и не видел, это одна из многочисленных армий моих предков радуется былым деяниям. Поэтому романы начинают волновать не утонченных дилетантов, а грубую массу человечества, если автор перестает говорить о гостиных, оттенках манер, мертворожденных тонкостях мотивов и имеет дело с войнами, мореплава-ниями, приключениями, смертью, рождением детей, и потому древние, близкие к природе ремесла и занятия, раз уж мистер Гарди берет в руки пастушеский посох, а граф Толстой косит траву, ставят романтику почти вровень с эпосом. На этих древних вещах лежит роса утра человечества; они близки не столько нам, полуискусственным цветочкам, сколько стволу и стержневому корню народа. С течением веков возникает тысяча интересов и столько же исчезает, то, что некогда было стилем империи, теперь для нас эксцентрика или утраченное искусство, неувядаемо лишь то, что воодушевляет нас сегодня, а это воодушевленные люди всех эпох прошлого. Есть некий критик, только не литературного мастерства, а содержания, которого я отважусь поставить выше самых лучших: низколобый, покрытый шерстью джентльмен, вначале живший на ветвях дерева, потом (как утверждают) в пещере, я представляю его себе сидящим у входа в пещеру погожим днем и поедающим, чавкая, ягоды, сидящую рядом его супругу, благовоспитанную особу, имени его я ни разу не слышал, но он часто именуется Предположительно Древесным, что может служить его обозначением. У всех свое фамильное древо, но на вершине каждого сидит Предположительно Древесный, в жилах у нас струится толика его древней, дикой, лесной крови, наши цивилизованные нервы до сих пор возбуждают его примитивные ужасы и удовольствия, и то, что тронуло бы нашего общего пращура, непременно пронимает всех нас.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});