Литературная память Швейцарии. Прошлое и настоящее - Петер Матт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но тут-то и начинается — задолго до того, как это замечает читатель, — расколдовывание. Оно тем более смущает нас, что поначалу воспринимается как дальнейшее усиление положительного эффекта.
Польщенный, он на секунду-другую замер, покуда отблеск не заиграл на лице, как и вино в бокале. Ведь по длинному узкому столу пробежало легкое сотрясение, и содержимое бокала тоже встрепенулось.
Сотрясение возникло оттого, что двое полицейских в цивильном платье неожиданно предложили одному из участников застолья встать и пройти с ними, а тот отказался, и шаткий стол получил толчок, когда полицейские, взявши мужчину под руки, принудили его встать. Он побледнел и покорно последовал за ними, потупив взор и украдкою снимая с черного костюма всяческие отличия — розетки, банты и серебряные либо позолоченные эмблемы, одну за другой.
Позже распространяется слух, что этот уважаемый человек и усердный посетитель праздников совершил крупные хищения. Он подготовился к бегству за океан, однако, не удержавшись, решил напоследок посетить праздник еще раз. Его случай — один из десятков таких же, всплывающих на свет ежедневно. Волна обманов и коррупции захлестнула Швейцарию и резко контрастирует с многочисленными патриотическими праздниками.
Таково самое изысканное из когда-либо созданных описаний трещин, которые проходят через швейцарскую идиллию. Разительную силу изображение этой трещины обретает за счет того, что автор поначалу с подлинным душевным подъемом пускает в ход все средства своего восхваляющего действительность искусства и буквально убаюкивает нас грезой о прекрасной отчизне. Потом «легкое сотрясение» пробегает по «длинному узкому столу», заставляя «встрепенуться» содержимое бокала, отчего отблеск падает и на лицо Заландера. Это — наислабейшее из возможных колебаний материи; собственно, всего лишь мерцание, которое можно было бы понять и как проявление жизненной энергии. До тех пор, пока задержание мошенника не покажет, что в данном случае не что иное как общественный кризис Швейцарии заставляет идиллию сотрясаться в столь изысканной форме. Как когда-то, в свой оптимистический период, Келлер заявил, что в этой стране всё оживляется политикой — «потому что сегодня всё является политикой и связано с ней, начиная от наших кожаных подметок и кончая самой верхней черепицей на крыше»[32], — так же и теперь он наглядно показывает, что исчезновение в Швейцарии сознания собственной политической и экономической ответственности есть не просто случай, касающийся отдельных мерзавцев, которых можно отправить в тюрьму, но именно трещина, которая тянется через всё, раздражает и заражает всё вокруг, превращая Целое в больной организм.
Среди подготовительных материалов к «Мартину Заландеру» сохранилась одна поразительная заметка. Измученный противоречием между многочисленными праздниками стрелков, певцов и гимнастов, с одной стороны, а с другой — социально-политическим кризисом в стране, Келлер планировал сам появиться в романе в качестве действующего лица, на одном из таких праздников, и выразить сожаление о своих прежних восторгах, о том, что и он когда-то вносил свой поэтический вклад в создание образа прекрасной отчизны:
Автор по случаю очередного праздничного надувательства изображает себя самого как кающегося бывшего воспевателя и распространителя такого образа жизни. Старый человек, который идет сквозь толпу и сожалеет о когда-то написанных им песнях[33].
Эту сцену он так и не включил в окончательный текст. Роман и без того получился в достаточной мере лишенным иллюзий. Но всякий, кто знает, какое счастье Келлер когда-то испытывал, наблюдая за первыми шагами новорожденной Швейцарии, как она давала ему в его нелегкой жизни опору и смысл, как пробуждала желание воспевать ее в песнях, может воспринять эту заметку только с печалью и сочувствием. Красивое двустишие: «В отчизне нынче пир горой, / Безгрешный царит тарарам», которое Келлер когда-то написал на шуршащем знамени Швейцарии, теперь обрело оттенок горькой иронии и стало означать нечто противоположное. Наверное, ни в одном произведении Келлера нет более печальной фразы, чем этот крошечный, набросанный на карточке автопортрет: «Старый человек, который идет сквозь толпу и сожалеет о когда-то написанных им песнях».
Миф об истоках продолжает жить в своих элементахПравильно то, что происходило когда-то прежде. — Что произойдет, то и будет правильным. — Могло бы возникнуть искушение: приписать эти фразы, как лозунги для избирательных кампаний, двум основополагающим политическим позициям. Одна позиция консервативно-охранительная, другая — прогрессивная и нацеленная на изменения. Одна по отношению к прогрессу враждебная, другая — дружественная. И поскольку таким образом перед глазами у нас возникает схема полярных противоположностей, напрашивается мысль, что схему эту можно совместить с наглядной противоположностью между правыми и левыми силами. А что если того, что происходило когда-то прежде, теперь уже нет, но в конечном итоге оно снова произойдет, — что случится тогда с красивой системой? Если говорится: «Правильно то, что произойдет, но произойдет то, что происходило когда-то прежде», — следует ли называть такое утверждение консервативно-прогрессивной или прогрессивно-консервативной позицией? На самом деле история показывает, что великие переломы, как правило, осуществлялись под лозунгом: «Назад к истокам!» Поскольку ход истории переживается людьми преимущественно как процесс распада, как предательство по отношению к ценностям какого-то лучшего прошлого (когда бы оно ни имело место), всякая попытка улучшения существующей ситуации рано или поздно соединяется с требованием возвращения к более праведным предкам. Поэтому первоначальное христианство, радикальность самого Иисуса остаются занозой в теле утвердившихся церквей. В сфере политической фантазии этому соответствует, например, киффхойзерская сага, предполагающая, что император Фридрих Барбаросса будто бы не умер, а все еще спит в одной из пещер горного массива Киффхойзер в Тюрингии. Император сидит за каменным столом, и его рыжая борода за истекшее время успела прорасти сквозь стол. Но когда-нибудь император вернется, и тогда начнется новая эпоха немецкой истории. Швейцарский вариант этого предания — сага о трех Теллях, которые когда-то на лугу Рютли принесли клятву о взаимопомощи, а теперь спят в пещере Зеелисберга, но в какой-то момент проснутся, выйдут на свет и опять введут в испортившейся Швейцарии старые справедливые порядки. Такие истории, даже если сегодня они известны только исследователям саг, указывают на эмоциональную подоплеку политического действия. Чувства часто сильнее влияют на принятие решений, чем конкретные аргументы. Греза о все еще продолжающемся в швейцарских горах золотом веке — «не забыт вами век золотой!» — стала воплощением идеи добрых истоков и в любое время может быть предъявлена сомнительной современности в качестве ее мерила. Каждый из элементов этой грезы — ГОРЫ И СКАЛЫ, КРИСТАЛЛЫ, ЦВЕТЫ, ДИКИЕ ЖИВОТНЫЕ, ОРЛЫ, ГОРНЫЕ ТРОПЫ, АЛЬПИЙСКИЕ ЛУГА, АЛЬПИЙСКИЕ ХИЖИНЫ, РУБЛЕНЫЕ И КАМЕННЫЕ ДОМА, КРЕСТЬЯНСКАЯ ЖИЗНЬ, ОХОТНИКИ НА СЕРН, ГЛЕТЧЕРЫ, ВОДОПАДЫ, ЛАВИНЫ, КОРОВЫ И КОЗЫ, КОЛОКОЛЬЧИКИ, МОЛОКО И СЫР, НАРОДНЫЕ ОБЫЧАИ, САГИ, ДИАЛЕКТЫ, ОРУДИЯ ТРУДА, ОРУЖИЕ, ОДЕЖДА, СОСТЯЗАНИЯ, МУЗЫКА, ПЕСНИ, ПРАЗДНИКИ — способен символизировать целое и пробуждать комплекс чувств, выпивающихся в политические действия. Эти процессы никогда полностью не исчезали из «эмоционального хозяйства» политической Швейцарии. По-настоящему поставить их под вопрос могут только такие движения, которые противопоставляют грезе о «добрых истоках» столь же притягательную грезу о благой конечной цели: например, уже упоминавшееся пророчество Кондорсе или идею мировой революции с целью построения бесклассового общества. Если присмотреться именно к последней грезе, то поражает множество черт, сближающих ее с альпийской сказкой Галлера. Для марксистов цель всемирной истории — это «век золотой», по-своему не менее фантастичный, чем живущее в согласии с природой государство в альпийских горах. Обе концепции — чудовищные в своей голословности утверждения, далекие от какого бы то ни было научного обоснования и являющиеся продуктами наивного Просвещения, которое не желает ничего знать о варварской основе человеческой натуры. Обе они отмечены признаками религиозного обетования и потому притягивают к себе харизматических персонажей, стремящихся к личной власти: людей, которые умеют превращать растерянных современников в своих счастливых и исполненных религиозным пылом приверженцев.
Греза вступает в конфликт с техникойТеленок, убегающий от готардского почтового дилижанса, — жертва того самого прогресса, который не только воплощен, но и прославлен в образе мчащейся упряжки из пяти жеребцов. Что адресат картины не знал, что ему делать с такой иллюстрацией к его собственному существованию, удивления не вызывает. Однако странная противоречивость этой картины обладает большей силой исторического высказывания, чем обладало бы изображение мчащегося на всех парах поезда. Потому что в стране, политическая фантазия которой питается альпийскими сказками, неизбежно должны возникать конфликты между грезой об истоках и техническим прогрессом. Три идеи, на которых зиждилась утопия Галлера — природа, разум и свобода, — не содержат элемента ориентации на будущее, который способствовал бы прогрессивному изменению существующей цивилизации. Возможность неслыханного преобразования мира посредством наук и техники (их практического приложения) в такой модели не только не заложена, но там, где она все-таки проглядывает, истолковывается как примета гибели, как зло. Но если посмотреть на всё это с исторической точки зрения, греза Галлера о продолжающемся блаженном состоянии возникла именно в тот момент, когда естественные науки вытеснили последние остатки магического и мифологического толкования мира и не только посвятили себя не скованным никакими предрассудками исследованиям, но и тут же начали использовать полученные результаты в товарном производстве. Когда Бенджамин Франклин, ровесник Галлера, сделал открытие, что молния это не самостоятельная сущность, а электрический феномен, он тотчас применил новое теоретическое знание на практике: изобрел молниеотвод и начал его пропагандировать. Такое, для нас само собой разумеющееся, переплетение естественнонаучных исследований, то есть теории, и прикладной технологии, то есть практики, в то время было новшеством. Оно стало плавным условием перехода к эпохе машинного производства и не только инициировало преобразование мира, в немыслимых прежде масштабах, но и привело к совершенно иному, чем когда-либо прежде, ускорению цивилизации. А главное, теперь существовало сразу две модели мировой истории. Одна принадлежала теологам и философам: она пыталась ответить на вопрос, куда ведет движение человечества — к вечно неизменному жалкому состоянию, для которого характерны войны и бедствия, многочисленные бедняки и малочисленные богатые люди, или же к миру и свободе для всех. Другая модель воплощалась в происходящем на глазах у всех и затрагивающем каждого человека неудержимом преобразовании мира посредством естественных наук и техники. Понятие прогресса все в большей мере ограничивалось рамками этого последнего процесса: прогресс мыслился как непрерывная мутация технической цивилизации. Сама же техника все теснее переплеталась с экономикой. Потому что техника, конечно, создает деньги, но, чтобы это происходило, сама нуждается в деньгах.