Зенитная цитадель. «Не тронь меня!» - Владислав Шурыгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Низкими и узкими показались намеченные на броне мелом смотровые щели в боевой рубке. А может, виноват был собственный рост — 182 сантиметра…
Широко расставил ноги, примерился. Нет, не годятся. Небо просматривается плохо. А главное — небо. Батарея-то зенитная! В конце концов, именно ему, старшему лейтенанту Мошенскому, здесь стоять и через эту щель наблюдать. Снова говорил с инженерами, вместе нашли оптимальное решение.
Оборудовались погреба, велся монтаж элеваторов подачи снарядов. Ослепительно сверкали огни электросварки, к не остывшим еще переборкам крепились койки, трапы, крышки люков, устанавливались поручни и леерные ограждения. Гул компрессоров сливался со скрежетом и грохотом сотен сверл, зубил, чеканов…
В кубрике непривычно и приятно пахло свежим деревом — мастер Савелий Койча со своими столярами старался создать возможно больше удобств для зенитчиков. «Разве это жизнь, если кругом одно железо? — рассуждал Койча. — Кажется, невеликое дело — деревянный стол или скамья под казенным местом, а человеку приятно, и отдохнет он душой и телом, потому как дерево — это сама жизнь на Земле».
Порой могло показаться, что Мошенский и экипаж плавбатареи растворились в общей рабочей массе, в скрежете, грохоте и гуле… Но так только казалось. С каждым днем Мошенский все более обретал себя как командир.
Каждое утро на пыльной заводской земле выстраивалась разномастная, но уже довольно длинная цепочка старшин и матросов. Кто-то из лейтенантов рапортовал о наличии людей и готовности их к работам. Такое было нелишним: подчиненные видели своего командира, он видел своих подчиненных.
Люди прибывали. Знакомиться с ними почти не было времени. В блокнот, сделанный из разрезанной пополам общей тетради, Мошенский уже занес фамилии пятидесяти человек, прибывших из запаса, а также старшин и краснофлотцев кадровой службы — радиста Дмитрия Сергеева, присланного из ОВРа, Михаила Бойченко — командира отделения сигнальщиков плавбатареи, из школы младших командиров, пулеметчиков Павла Головатюка и Устима Оноприйчука — с эсминца «Шаумян»… Отдельным списком значились краснофлотцы-зенитчики из Балаклавской школы морпогранохраны НКВД, народ дружный, подтянутый, постоянно готовый взяться за любую трудную работу. Они стали опорой Мошенского.
Прибыли на плавбатарею трое выпускников-лейтенантов из Черноморского высшего военно-морского училища. Таким подкреплением Мошенский втайне гордился — три лейтенанта с высшим военно-морским образованием! Хорошо, что молодые, только со «школьной скамьи». С ними легче сработаться. И Мошенский, не теряя времени, уже приглядывался к лейтенантам, изучал их; он привык к ним сразу и легко различал. Михаил Лопатко — коренастый, круглолицый, жизнерадостный, Семен Хигер — худой, чернявый, высокий; в меру почтителен и вежлив, но глаза с хитринкой. Николай Даньшин — серьезный, неразговорчивый блондин с тонкими чертами лица, самолюбивый.
Лейтенанты в свою очередь тоже приглядывались к Мошенскому, обменивались между собой первыми впечатлениями. «Командир как командир. Деловой», — сказал Лопатко. «А мне он что-то не очень… — заявил Хигер. — Во все сам лезет». Кого-то ему Мошенский напоминал… Педантичный, выдержанный, что-то постоянно перепроверяющий, чего-то вроде бы опасающийся… Нет, первое впечатление лейтенанта Хигера было не в пользу Мошенского. Однако тем-то она и примечательна, военная служба, что командира подчиненный себе не выбирает, а потому должен четко исполнять порученное дело и забыть о своих эмоциях.
Даньшин от комментариев о командире воздерживался. Мнение же однокашников о Мошенском интересовало его постольку-поскольку…
…У фитилька — вкопанной в землю кадки с водой — собрались курильщики. Невысокого роста, широкий в плечах и оттого словно квадратный, старшина 1-й статьи Виктор Самохвалов курил вместе с другими старшинами и краснофлотцами.
Шел неспешный разговор о том, что немцы по-прежнему жмут и давно пора бы их, подлецов, остановить, погнать в те самые места, из которых они пришли, да там и отбить окончательно им охоту воевать. Было горько и неловко оттого, что где-то сражаются, жизни свои кладут, а они, молодые, полные сил, торчат, точно в самое мирное время, на пирсе морзавода и ждут очередного развода на работы. Не в дозор, не в поход, не в разведку, а на работу! Это угнетало и мучило. В представлении многих из них война была каким угодно действом, только не работой. Молодежь связывала ее с атаками, лихими походами, подвигами… Непросто отвыкнуть от мысли, что работа суть всегда созидание и благо… Скорее бы окончилась заводская пора, скорее бы в море, в жаркое боевое дело!
На молодом, но уже загрубевшем от ветров и палящего южного солнца лице старшины Самохвалова постоянно жило выражение ожидания и сосредоточенности, внимательные глаза разом охватывали и тех, с кем курил он у фитилька, и тех, что стояли и сидели чуть поодаль, и вообще весь пирс с нагроможденными на нем материалами и корабельным имуществом.
Самохвалов мельком взглянул на большие карманные часы, сунул их в маленький брючный карманчик, ловким щелчком стрельнул окурок в бачок с зеленой, затхлой водой, подумал: «Пора объявлять построение!»
Есть люди, для которых стремление быть первыми, лучшими — сам смысл жизни, и на пути к этой цели готовы они недосыпать, недоедать — лишь бы не затеряться, не исчезнуть в общей массе таких же, как и они с виду, людей. Скупая похвала командира — для них все одно что живительная влага для растения. Первое, самое незначительное отличие — радостное событие и долго не проходящая гордость. Такие люди полезны для общего дела. На них в немалой степени держится военный порядок и дисциплина. Самохвалов был таким человеком. В свои двадцать три года он повидал немало. Несколько лет служил на крейсере «Красный Кавказ», где прослыл метким комендором. Командовал расчетом МЗА…[3]
Неуемное стремление его день ото дня совершенствоваться было замечено еще там, на крейсере. Незадолго до войны Самохвалова, к большому огорчению его непосредственных командиров, назначили инструктором практического обучения в севастопольскую школу оружия. Человек спокойный и исполнительный, Самохвалов не слишком долго грустил о морской службе на живом корабле. Да и времени грустить не было. С увлечением стал обучать стриженных «под ноль» и потому казавшихся лопоухими молодых парней боевой специальности зенитных комендоров. И теперь, на плавбатарее, он первым освоился с новой обстановкой и почувствовал себя как рыба в воде.
Назначал ли его кто или не назначал — только как-то получилось, что именно он, Самохвалов, один из полутора десятков прибывших в экипаж старшин, строил по утрам людей, лихо докладывал одному из лейтенантов о наличности батарейцев и, сделав таким образом приятное сердцу и натуре своей первое дневное дело, исполненный достоинства, становился на правом фланге строя, правее всех старшин.
Старший лейтенант Мошенский долго строй не держал. Отдал необходимые распоряжения, предупредил, что ожидается женская бригада маляров и потому экипажу следует проявить флотскую галантность, в меру возможности помогать им, а главное — не создавать неразберихи и заторов в неудобных для покраски местах. Прямо сейчас пройтись швабрами и тряпками по всем закуткам и палубам: краска, как известно, чистоту любит.
И все пошло заведенным порядком. Девушки-маляры прибыли точно в назначенный срок. Были они несколько неуклюжи в заляпанных всеми цветами красок просторных робах, но зато из-под аккуратных косынок выбивались девичьи кудряшки и глаза лучились добротой и достоинством.
Одна группа девушек-маляров красила белой масляной краской оклеенный пробковой крошкой подволок, другая с деревянных подвесок размалевывала серо-зелеными пятнами стальные борта — наводила камуфляж, который был необходим плавбатарее, чтобы слиться с морем, стать менее заметной.
Девушки работали несколько дней. Их уже знали по именам. Встречали как давних знакомых. Кое-кому из ретивых кавалеров пришлось от их строгости пострадать.
К старшине Самохвалову с виноватым видом подошел краснофлотец Капитон Сихарулидзе:
— Товарищ старшина, дорогой! Дай чистый бензин-керосин. Смотри, что с моими усами сделали!
Самохвалов и рад бы казаться строгим, да разве только слепой не заметит, не рассмеется: на лице Сихарулидзе до самых ушей были наведены зеленой краской лихие усы. Покраснев, как мак, то ли от стыда, то ли от возмущения, Сихарулидзе возбужденно вскинул вверх тонкие руки:
— Я что такое сделал? Ничего не сделал. Нэмножко, совсем нэмножко один дэвушка обнял. Ну, немножко пошутить хотел… Э, разве это плохо? А они меня схватили и усы испортили, видишь, да?