Воскресный ребенок - Ингмар Бергман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У нее были большие слепые глаза, совсем пустые, одни голубоватые белки, рот полуоткрыт, но зубов не видно, потому что рот и губы были в крови. Лицо узкое, бледное, можно сказать, кожа да кости, но с высоким лбом и красивым точеным носиком. Часовщику она, несмотря на свой крошечный росточек, показалась самой красивой женщиной на свете.
— И он, разумеется, влюбился в нее, — говорит Май.
— Не знаю уж, влюбился ли он в нее, но что-то, во всяком случае, произошло с беднягой Часовщиком, — вздыхает Лалла, стаскивая заштопанный чулок с грибка. Она кладет чулок на стол и разглаживает его рукой.
— А что потом? — нетерпеливо спрашивает Пу, дрожа от страха.
— Ну, освободил Часовщик крошку из ее тюрьмы, влажной тряпкой вытер ей губы и лоб, завернул ее в шаль и положил на свою кровать. Зажег керосиновую лампу, лег сам и принялся разглядывать женщину, которая закрыла свои слепые глаза. Скорее всего, заснула. Недолго он так пролежал, как вдруг черные часы заскрипели и затряслись, точно спятили. И начали бить, они били и били без всякого порядка. Грохот поднялся омерзительный, другого слова не подобрать. Обе дверцы — и верхняя, и нижняя — открывались и закрывались с резким стуком, а маятник раскачивался туда-сюда. Часовщик понял, что часы рассвирепели и собираются убить его. Поэтому он кинулся в мастерскую и принес стальной молоток, у которого на одном конце был тяжелый боек, а на другом — острое лезвие. И принялся крушить им часы. Когда он одним ударом разбил циферблат, часы упали на него всей своей тяжестью — они ведь были выше Часовщика, человека невысокого и хрупкого сложения. Но Часовщику удалось увернуться, ему только ступню поранило. За секунду до того, как часы упали, в то мгновение, когда Часовщик своим молотком разбил циферблат, ему показалось, что за шестеренками и пружинками механизма мелькнуло искаженное злобой лицо. Злобное лицо с широко раскрытыми, слепыми, выпученными глазами и разинутым, орущим ртом, полным гнилых зубов. На лбу зияла широкая рана, из которой хлестала кровь. Это было, конечно, ужасно, но будет еще ужаснее. — Лалла допивает остатки кофе и ложкой выскребает со дна сахар. Май, Даг и Пу ждут, затаив дыхание и не сводя с нее глаз. Сейчас ни в коем случае нельзя прерывать.
— Ну так, стало быть, — наконец произносит Лалла, выдержав хорошо рассчитанную паузу. — Разбил Часовщик свои часы и, наверное, размозжил обитавшее в них существо. Но это не точно, это только догадка, в письме, оставленном Часовщиком, об этом не было ни слова. Все то время, пока Часовщик крушил часы, крошечная женщина орала и вопила как ненормальная, это был не человеческий крик, а звериный, она кричала, точно лиса, попавшая в капкан, или что-нибудь в таком роде. Часовщик пытался ее успокоить, но напрасно. Она продолжала кричать, а он прижимал ее к себе, гладил, говорил какие-то слова, может, даже посватался к ней, наверняка не знаю, но она все кричала и кричала, и Часовщик все больше приходил в отчаяние, он плакал и молился, словно речь шла о его собственной жизни. И речь действительно шла о его жизни. Да, и тут эта женщина стала ртом ловить его руки, но она ведь была слепая, так что он сумел увернуться. Вдруг она вырвалась из его объятий, скатилась на пол и на четвереньках поползла прочь. Стол с керосиновой лампой опрокинулся, в одном углу комнаты занялся огонь — не знаю, в письме об этом ничего не было. Но Часовщик бросился за ней, схватил ее, прижал к себе, стал целовать, а она укусила его в губы, да, страшная схватка произошла, обо всем, что случилось во время этой схватки, и не расскажешь. В конце концов Часовщику удалось дотянуться до своего молотка, и он раздробил женщину так же, как раньше разломал часы. Он почти потерял рассудок. Придя в себя, он выкопал яму в саду и схоронил в ней и женщину, и часы. Через несколько дней он бросил и мастерскую, и дом в Борленге и обосновался у Андерс-Пера по дороге в Сульбакку. А вскоре, и года не прошло, взял да повесился.
За пределами желтого круга керосиновой лампы сгущаются сумерки, о стекло ударился ночной мотылек. Из соседней комнаты слышится пение Марианн. Она поет без аккомпанемента, поет одну из «Songes» (Сборник песен Альмквиста. (Здесь и далее — прим, перее.)) Юнаса Луве Альмквиста.
Боже ты мой, как прекрасны звуки из ангельских уст.
Боже ты мой, как сладостна в звуках и песне смерть.
Спокойно, душа моя, в реку стремись, в пурпурную реку небес.
Спокойно, блаженный мой дух, опустись в Божьи объятья, в объятья добра.
Даг тихонько встает и ставит пустой стакан из-под молока в мойку. И исчезает, дверь в столовую бесшумно открывается и закрывается вновь. — Дагге влюблен в Марианн, — говорит Пу.
— Такое маленькое дерьмецо, как Пу, в этом ничего не смыслит, — отвечает Май, щипля Пу за ухо.
Пу в восторге.
— Еще как смыслю. Он сам сказал. Говорит, что собирается стать оперным певцом, как и Марианн.
— Нехорошо ябедничать на брата, Пу. — Лалла поднимается и собирает швейные принадлежности в лубяную корзинку. — Между прочим, тебе пора спать.
— Я могу не ложиться до полдесятого.
— Кто это сказал?
— Бабушка.
— Ну так это у бабушки. А сейчас мы у Бергманов, и здесь положено ложиться в девять.
Пу со вздохом встает со стула, он думает про завтрашний день, много чего произойдет в день Преображения Господня. На рассвете он отправится на мес-то самоубийства и, может, повстречается с Часовщиком, и еще он должен с отцом ехать в церковь Гронеса.
— Что с тобой Пу плохо себя чувствуешь?
— Чего? — разевает рот Пу.
— Закрой рот, Пу. Я спрашиваю, ты плохо себя чувствуешь? — Май пристально смотрит на маленькую фигурку.
— Вовсе нет, черт подери, — вздыхает Пу, — просто так много всего.
— Идем послушаем немножко Марианн, а потом я уложу тебя. Идем же, не стой с разинутым ртом. Ты должен следить за собой, человек с разинутым ртом выглядит глупо.
— Знаю. Только идиоты ходят с разинутыми ртами.
— Спокойной ночи, Пу, — говорит Лалла. — Не забывай, что ты воскресный ребенок.
— Да, — кивает Пу, ощущая тяжесть собственной избранности. — Да.
— Спокойной ночи, Май. Я иду к себе.
— Спокойной ночи, фрекен Нильссон.
— Спокойной ночи, Пу.
— Спокойной ночи, Лалла.
Лалла спускается по кухонной лестнице к бараку с тесными каморками. Май кладет руку на худенький затылок Пу и, подталкивая, ведет его в столовую.
Марианн поет в сумерках. Лампы погашены, комната освещается лишь двумя свечами, стоящими на широкой буфетной стойке. Марианн сидит на вертящейся табуретке, чуть подавшись вперед, руки сложены на животе. Черные глаза широко раскрыты, она поет голосом, рождающимся и живущим в ее теле. Я тоже влюблен в нее, грустно думает Пу.
Мать сидит у обеденного стола, поддерживая голову рукой, глаза закрыты. Пу вздыхает: в маму я влюблен больше всего. Мне хочется чувствовать ее дыхание на лице, но сейчас я не решусь подойти к ней. Да, лучше оставить ее в покое. Пу опускается на стул с высокой спинкой возле двери в прихожую. Со второго этажа тихонько спускается сонная Малышка, в руках у нее плюшевый мишка Балу. Пу перехватывает ее на пороге и сажает к себе на колени. Она не сопротивляется и тут же засовывает в рот большой палец. Длинные ресницы подрагивают, касаясь щеки, она прижимается к Пу, он очень любит сидеть в сумерках, держа в объятиях свою сестренку.
Отец отодвинул стул от стола, очки подняты на лоб, глаза прикрыты рукой, он снял левый ботинок, видно, как в носке шевелится большой палец. Тетя Эмма спит в своем удобном кресле, голова ее покоится на подушке. Рот раскрыт, дыхание простуженное, иногда переходящее в легкий храп. Глаза Мэрты устремлены в одну точку, взгляд мягкий и печальный. Она мерзнет, несмотря на духоту. Щеки горят. У нее наверняка температура.
Даг и Пу обитают в комнате, которая, из-за отсутствия при постройке дома какого-либо плана, имеет форму вытянутой до бесконечности гардеробной размером два на семь метров. Потолок скошен, и у квадратных окон нельзя стоять, выпрямившись во весь рост, если ты выше ста трех сантиметров. Вдоль стены друг за другом стоят две дрянные железные кровати с провисшими сетками. Между окнами — раскладной стол, сейчас он сложен. Два непарных стула и шаткий шкаф с зеркалом завершают обстановку.
Пу спит, а может, не спит. Даг читает книгу в красном переплете, или, возможно, лишь разглядывает фотографии в ней. На стуле — подсвечник с зажженной свечой, от него исходит неяркий свет. Пу выглядывает из-под одеяла.
— Чего читаешь?
— Не твое собачье дело.
— Это та самая книга с голыми тетками?
— Иди погляди. Но это будет тебе стоить пять эре.
Пу мгновенно достает монету из картонной коробки: «Вот тебе твои пять эре».
Братья углубляются в красную книгу. Она называется «Nackte Schonhe» («Обнаженная красота» (нем.).