История моей жизни. Записки пойменного жителя - Иван Яковлевич Юров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Регистрировать Устав коммуны я ездил в Губземуправление. После регистрации опять собрали собрание и меня выбрали ходоком. Хотели послать двоих, да денег собрали только 60 рублей, поэтому пришлось ограничиться одним. Своих денег у меня было только 10 рублей. Вот с такими средствами я и отправился.
От собрания я имел наказ попытаться прежде всего найти место на юге России. Чтобы получить как ходоку право на льготный проезд, мне надо было обратиться в Наркомзем[361]. На поездку до Москвы я израсходовал 25 рублей. Но в Наркомземе мне сказали, что полагающееся количество ходаческих свидетельств[362] послано в Губземуправление 16 марта (я приехал к ним 23 марта) и посоветовали ехать туда, то есть опять почти домой.
Ввиду ограниченности моего бюджета я решил добиваться свидетельства в Москве. Куда я только не толкался, ходил даже в наркомат РКИ, но везде получал ответ в том смысле, что Наркомзем имеет распоряжения и положения и ими руководствуется, словом, знает, что делает.
Наконец, кажется, на шестой день мытарств мне в Доме крестьянина[363] один сосед, тоже ходок, сказал, что нужно зайти в 247 комнату и обратиться к такому-то товарищу. У меня кроме документов от коммуны, были и свои личные рекомендации от председателя Райисполкома Виноградова и от члена Вятского Губкома партии, моего лучшего товарища по плену Сидорова — едучи в Москву, я заходил к нему. Со всеми своими документами я и направился в 247 комнату к товарищу, которого мне сосед назвал. Он посмотрел мои бумаги, поговорил со мной и написал резолюцию: «Выдать ходаческое свидетельство т. Юрову как имеющему серьезные намерения вне очереди и разверстки».
Через час я уже имел свидетельство, но только за Урал, хоть до Владивостока. А в Поволжье и на юг России нам, северянам, по климатическим условиям и соображениям медицины переселение не разрешалось.
По свидетельству билет давали за четверть полной стоимости. До Владивостока, например, он стоил бы всего 16 рублей. Я едва не соблазнился поехать туда. Но взял все же до Омска, за 4 рубля, и в тот же день выехал из Москвы.
Москва произвела на меня неприятное впечатление. Если в 18-м году она поразила меня запустением, то теперь — шумом, движением, теснотой на улицах. Я чувствовал неприязнь к изящно одетым, разъезжающим в шикарных автомобилях людям, особенно парочкам. Думалось: мы в деревне работаем до изнеможения, не знаем ни отдыха, ни развлечений и все же одеваемся едва не в рогожу, а тут опять, как в прежние времена, появилась роскошь и праздные люди, пользующиеся этой роскошью. Иначе я думать и не мог, так как видел лишь внешнюю сторону. А, кроме того, прожив почти неделю в Москве, я не мог позволить себе даже пообедать в столовой при Доме крестьянина, хотя и стоил этот обед всего 40 копеек, питался только хлебом с чаем. Ни разу не побывал в театре, хотя и очень хотелось, удовольствовался тем, что сходил в некоторые музеи, где не брали платы.
В вагоне мне попался спутник, старичок-поляк, ехавший до какой-то станции близ Омска. Он рассказал, что в Москве у него вытащили последние два червонца, ехать ему было не на что, тогда он сходил к Калинину[364], и Калинин дал ему разрешение на получение служебного билета. В Сибирь он попал со своей семьей во время войны как беженец. Когда после Гражданской войны был заключен мир с Польшей[365], они уехали было на родину, но пришлось снова утекать от свирепствовавших там помещиков. Так как сын у него был в призывном возрасте, ему не дали разрешения на выезд, а потом взяли в армию. Из армии сын дезертировал в Германию, а оттуда хотел в Сибирь, но для этого нужны были какие-то документы от нашего правительства — за ними-то старик и ездил в Москву.
Ехал в нашем вагоне еще из Ленинграда какой-то не то служащий, не то рабочий — «аристократ», железнодорожник. Он все время ворчал на порядки у советской власти и хвалил прежнюю жизнь.
Вот теперь, мол, выйдешь на станцию и поесть купить нечего, а если что и есть, так кооперация такую цену ломит, что не подступишься. Раньше-то торговцы, конкурируя, цены сбивали и товар старались иметь один лучше другого — так разглагольствовал он без умолку. Говорил он очень «красно», пассажиры его охотно слушали, многие ему поддакивали и вставляли свои дополнения.
Первый день я, лежа или сидя на своей полке, только слушал. И на второй день почти до вечера вытерпел. Но когда он зашипел, что власть закрывает церкви, и привел пример, что вот-де на Путиловском заводе церковь закрыли[366] против воли рабочих, что многие даже плакали, — я не выдержал и со всей своей необузданностью и грубостью обрушился на него.
В числе многих других примеров я указал ему на случай со старичком-поляком: мог ли, мол, раньше мужик пойти с такой просьбой не только к царю, вместо которого у нас теперь Калинин, а хотя бы к приставу? А если бы пошел, то что, кроме мордобоя, смог бы получить? Или вот, говорю, спроси-ка у него, как у них там, в Польше, при помещиках живется.
После моей недолгой, но выразительной речи он больше своего голоса не подавал, да и головы не поднял, все лежал. А пассажиры стали тяготеть ко мне, и разговоры пошли совсем другие.
До Омска я не доехал, сошел в Ишиме[367], решив оттуда пройти пешком на Петропавловск[368]: мне хвалили эти места на предмет переселения, да я где-то и читал про хлебородные ишимские степи. К тому же и мой товарищ по плену был на этом пути.
На станции мне первым делом бросилось в глаза, что мужики привезли хлеб, пшеницу не в мешках, а в больших плетеных корзинах, по одной на розвальнях[369]. Чтобы зерно не сыпалось, корзины кой-чем застилались. Одежда на мужиках тоже произвела на меня безотрадное впечатление, она имела вид какой-то случайной рвани. Нельзя сказать, чтобы мы в нашем месте были в этом отношении безбедны, но все же