Изгнание - Лион Фейхтвангер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но тут господин Лейзеганг запел по-иному. Спокойно, но с неприкрытой угрозой в голосе он довел до сведения господина Гингольда, что долготерпению его доверителей есть предел. Если понадобится, они найдут пути и средства, чтобы оградить себя от людей, которые намерены их провести. И он снова весело и дружелюбно спросил господина Гингольда, помнит ли тот старую пьесу, еврейскую комедию, которая пользовалась когда-то в Берлине большим успехом. Это была веселая пьеса. Действие ее происходило в небольшом кафе, где встречались обычно евреи. На каждом столике в этом кафе стояла корзинка с печеньем и на пер надпись: «Печенье сосчитано».
Господин Гингольд, тесно прижав локти к туловищу, внимательно слушал. Да, он помнит эту комедию. И он от души хохотал, вспоминает он, над этой надписью, гласившей, что «печенье сосчитано». Нынче, однако, он не поставил бы в вину посетителям кафе, если бы они попытались стащить печенье-другое; ибо в конце концов владельцы кафе стащили у них предварительно целые поля с хлебом.
Обменявшись этими театральными воспоминаниями, вернулись к делу. Господин Гингольд поблагодарил господина Лейзеганга за его советы и указания и выразил надежду, что он сможет в ближайшее время удовлетворить его доверителей.
В половине десятого утра приехал Бенедикт Перлес, в половине одиннадцатого произошло свидание Гингольда с Лейзегангом, а в двенадцать господин Перлес сказал своему тестю:
— Очевидно, папа, у тебя ко мне очень срочные дела, раз ты сорвал меня с места в самый разгар переговоров о скандинавских акциях. — Господин Перлес не отличался сдержанностью.
Гингольд думал было не посвящать зятя в переговоры с фирмой Гельгауз и K°, так же как он не посвятил в них своего секретаря. Но после открытой угрозы Лейзеганга ему показалось, что держать это дело в тайне, пожалуй, не умно. Он привлек к разговору и Нахума Файнберга и не без торжественности информировал обоих обо всем. Он, конечно, представил сделку с нацистами в таком свете, что усомниться в ее благоприятном исходе мог только глупец. Архизлодеи останутся в дураках как в материальном, так и в моральном смысле. Гингольд вытащит из третьей империи все свои деньги, новый, умеренный курс «ПН» нанесет нацистам больше вреда, чем нынешний радикальный курс газеты.
Зять и секретарь внимательно, с большим интересом слушали господина Гингольда, восхищенно покачивали головами, почмокивали, посвистывали. Бенедикт Перлес был стройный, изящный, подвижной господин, на мясистом носу его поблескивало пенсне, над пухлым ротиком топорщились маленькие, бойкие, белокурые усики, красивые руки непрерывно двигались, быстрые глаза порой затуманивались, что придавало им сентиментальное выражение. В аккуратно причесанной кудрявой голове господина Перлеса все время, пока он слушал господина Гингольда, по-муравьиному деловито копошилось множество мыслей. «Если нацисты на что-нибудь зарятся, их не пугают затраты. Если папа выполнит их требование относительно „ПН“, я смогу из них выжать колоссально много. Папа боится за меня. Он боится за Иду. Он хочет, чтобы мы покинули Берлин. Мне и в самом деле опасно оставаться в Берлине, я легко могу влипнуть. Но я готов дать бой, мне, может быть, такой случай в жизни больше не представится. С папой придется повоевать; когда он заберет себе что-нибудь в голову, он дерется за это зубами и когтями. Но я не могу ему уступить, я не уеду теперь из Берлина. Я спрячусь за Иду, с пей ему не справиться».
Бенедикт Перлес знал, что Ида точно так же не потерпит разлуки со своим учителем пения Данебергом, как он, Бенедикт, — со своими берлинскими делами. Бенедикт Перлес был миловиден и отважен. «Вы не смотрите, что он маленький», — говаривала о нем Ида. Он был обходителен, остроумен, и у него не было оснований думать, что кто-нибудь может серьезно вытеснить его из сердца Иды. И все же при мысли о преподавателе музыки Данеберге он всегда чувствовал как бы легкий укол; не признаваясь себе в этом, он боялся, что Ида увлекается Данебергом не из одних только профессиональных побуждений. Сегодня, однако, слушая господина Гингольда, он готов считать благословением, что Иду силком не оторвешь от ее педагога Данеберга и не увезешь из Берлина.
А секретарь Нахум Файнберг, щупленький человечек с сутулой спиной и большим бледным лицом, не отрываясь, благоговейно смотрит в рот своему патрону. Он весь превратился в слух, он слышит все сказанное и недосказанное, он подсчитывает, калькулирует, взвешивает «за» и «против». Вид господина Гингольда, говорящего о своих делах, наводит его на исторические параллели, он вспоминает великих дельцов мира, Марка Лициния Красса, и Иозефа Зюсса Оппенгеймера, по прозванию Еврей Зюсс, и Джона Лоу, и Сесиля Родса, и Генри Форда, и Джона Д. Рокфеллера{81}, он вспоминает хитроумного Одиссея и патриарха Иакова. Как Иаков околпачил лютого разбойника Лавана при помощи хитрой, внушенной самим богом комбинации с ягнятами{82}, так и господин Гингольд проведет Гитлера и всех его архизлодеев.
Гингольд кончил, минуты две длится молчание, затем Бенедикт Перлес и Нахум Файнберг заговаривают одновременно. По существу дела разногласий нет, тут и говорить не о чем, но вокруг деталей разгорается многословный спор. Все жестикулируют, Перлес снимает пенсне и снова надевает его, огромные глаза Файнберга сверкают, спор становится ожесточенным. Между Перлесом и Файнбергом возникает соперничество: каждый из них хочет доказать другому и господину Гингольду, что его голова работает быстрее и лучше.
Скоро всплывает вопрос, вокруг которого, по существу, идет спор.
— Во всяком случае, — говорит Бенедикт Перлес, и его ротик с бойкими усиками задорно выдвигается вперед, точно готовясь встретить бой с господином Гингольдом, — мне теперь в Берлине будет куда легче.
— С ума ты сошел, — с криком набрасывается на него господин Гингольд. Кто тебя пустит назад в Берлин? Хочешь, чтобы архизлодеи посадили тебя за решетку?
Нахум Файнберг с величайшим наслаждением поехал бы в Берлин вместо Бенедикта Перлеса. Там, в борьбе с нацистами, он мог бы проявить себя, показать, на что он способен. Разумеется, об этих своих истинных мотивах он не проронил ни звука. Он лишь вежливо и красноречиво предлагал подумать, насколько разумнее, чтобы в будущем интересы господина Гингольда в Берлине представлял не Перлес, а он, которому ничто не угрожает. Есть серьезные основания предполагать, что архизлодеи бросят Перлеса в тюрьму, тогда придется затратить огромные суммы, чтобы его вызволить, а эти издержки, на которые уйдет значительная часть барышей от всего предприятия, отпадают, если в Берлин поедет он, Файнберг. Господин Гингольд не замедлил с ним согласиться. Но он был, Файнберг знал это, уступчивым отцом. Бенедикт Перлес, конечно, напустит на него жену, господин Гингольд не устоит перед мольбами дочери, и наперекор разумным деловым соображениям, наперекор здравому смыслу и желанию самого господина Гингольда в Берлин в конце концов поедет Бенедикт Перлес.
Пока, правда, казалось, что победителем выйдет Нахум Файнберг. Господин Гингольд, не жалея голосовых связок, повторил, что никакая сила в мире не заставит его отпустить своих детей назад в Берлин, и Перлес, не прекословя, умолк. Но борьба с нацистами была содержанием его жизни, в душе он и не помышлял устраниться.
Гингольд, разумеется, строго-настрого наказал Перлесу и Файнбергу даже в пределах семьи хранить гробовое молчание о его делах с нацистами. Но он знал, что они, вероятно, нарушат его запрет, и не очень удивился, когда Ида в тот же день насела на него, умоляя отпустить ее с Бенедиктом обратно в Берлин. Он ответил нетерпеливым «нет», сильно раскричался. Но его сопротивление лишь усилило сопротивление Иды. Пианистка же Рут, которой нравились огромные, кроткие глаза Файнберга, хлопотала перед отцом за секретаря. По-стариковски рассудительный Зигберт, гимназист, завидовал шурину Бенедикту: тот в Берлине станет героем и мучеником; и он тоже взял сторону Файнберга. Мелани, напротив, защищала Бенедикта. И в доме Гингольца воцарился раскол, крик стоял еще более оглушительный, чем всегда, в особенности за столом. Гингольд, Файнберг, Перлес, Ида, Рут, Мелани, Зигберт — все громко, обстоятельно и обычно по двое и по трое зараз высказывали свое мнение. Все они отличались подвижным умом, быстро перескакивали с предмета на предмет и переходили на личную почву. «Ну, уж ты, известно», — подавалась реплика, и, хотя только что обсуждался вопрос, что целесообразнее, послать ли в Берлин Бенедикта Перлеса или Нахума Файнберга, сидящие за столом начинали в далеко не лестных выражениях аттестовать друг друга. При этом все безмерно преувеличивалось, пускалась в ход любая клевета, только бы на минуту удержать за собой последнее слово. Несколькими секундами позже, так же внезапно, водворялся глубочайший мир, все сидели тесной и дружной семьей и обсуждали, что лучше: пойти ли послезавтра в кино смотреть фильм с участием Гарбо или послушать концерт Тосканини{83}. Пока на почве этого обсуждения не разгорались страсти и не вспыхивала новая ссора.