Прикосновение к человеку - Сергей Александрович Бондарин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец встает.
Вблизи создается тишина.
Отец появляется в дверях и говорит Насте:
— Настя, пройдите к барыне!
Всхлипывания матери задерживают его на несколько минут в детской. Дети теряются.
Мы не знали, как следует отнестись к подобному: за дверью страдает мать; отец, очевидно причинивший ей страдания, не чувствует себя виноватым, он рассеянно перебирает игрушки.
Он должен, однако, указать нам правильное поведение — сейчас же, здесь же. Но он либо не замечает, что порядок мира нарушен, либо возлагает на нас испытание: ну-с, как проявят себя дети?
Мы сконфуженно отзываемся на его неумелые вопросы:
— Что это? Башня?
— Да, это башня.
— А это? Велосипед?
— Да, это велосипед, — говорю я, вдруг застеснявшись.
Обычные чувства к отцу в такую минуту непривычно видоизменялись. Они казались противоестественными и преступными. Они не были назначены для восприятия своего, родного человека. Они могли относиться к кому угодно, только не к отцу.
Такой день надолго нарушал мое спокойствие и установившееся положение в природе.
Отца же я любил больше, нежели мать. Он — мой, как выражался я. Отец был мой, а мама — сестрина.
Я напряженно следил за тем, как постепенно силы черного дня перестают действовать. Отец улыбался все чаще. Все охотнее мать оставалась с нами… И вот наступал день, когда снова можно было громко и радостно закричать, весело отвильнуть от второй котлеты, уйти в палисадник строить железную дорогу.
Возобновлялись именины.
В субботу отец пришел угрюмый. Именины предстояли на другой день — завтра.
Отец пришел с Живчиком. Был вечер. В стенах мягко погибал стон церковных колоколов. С Екатериной Алексеевной вошел маленький моложавый священник. Он сбросил верхние одежды, высвободив из-под воротника ярусы своих холеных волос. Вдоль фиолетовой его рясы лежала епитрахиль — золотая парчовая полоса. Екатерина Алексеевна велела готовить чай.
Мама, испуганная, долго не появлялась из своей комнаты. Она вышла к священнику с покорной улыбкой. Священник, сделав несколько шагов навстречу, благословил ее, и мама поцеловала его руку. Отец сидел молчаливо, прикрыв ладонью глаза. В углах губ собиралось выражение тягостного долга.
Мама, священник и Екатерина Алексеевна беседовали: то попеременно, то все вместе. Долго говорил священник. Он спасал души. Отец отмалчивался. Мама тихонько плакала.
Живчик, прислушиваясь к тому, что происходит в столовой, втягивал меня и Наташу в игру. Нужно было из спичек построить колодец. Нужно было отгадывать загадки…
Священник нанес мне оскорбление. Я понимал, что за дверью происходит суд. Своим присутствием священник оскорблял меня! Чиновник, чужое уполномоченное лицо, вторгшееся с улицы, всегда вызывает враждебность. Священник уверенно поучал. Он предписывал отцу и матери поведение, которое, быть может, ими пренебрегалось.
Отец не признает за ним этого права — поучать!
Чай пили как будто в общем согласии, но несомненно, священник ушел пристыженным, онемевшим. Ушел с Живчиком и отец. Екатерина Алексеевна сказала нам:
— Дети! Ваш отец хочет вас оставить.
Мы не растерялись.
Есть дети, которые засыпают, окруженные заботами. Для них тушат лампу. Взрослые перестают шуметь. Я обрекался на участь другую: должен был засыпать при ярком свете. С моим присутствием взрослые отныне не считались.
Миры, освещаемые ночной лампой, могущественны. Мой мир преждевременно обнаруживал свою грубость.
Через несколько дней после того, как приходил священник, я слег больной.
Отец ушел из дома. Мать все чаще возвращалась по ночам с Никитой Антоновичем. За нами никто не следил. Я перестал быть мальчиком. В несколько дней я превратился в мальчишку, в «мальчишку с высунутым языком», в «язву двора».
А больным я лежал вот почему.
За воротами я остановил мальчика, несущего кринку. Я начал задирать его. Мальчик, очевидно, был слабее меня, но лукав. Он завопил и бросил кринку оземь. Черепки и развалившиеся творог со сметаной образовали на тротуаре праздничное блюдо. Толпа мальчишек свирепствовала над ним, словно коты над помойницей.
Покуда, растерянный, я стоял, не веря случившемуся, обиженный мальчик вернулся со своим отцом. Это был околоточный надзиратель. Полицейский. У него вздулся подбородок. Своим вонючим сапогом — подъемом и голенищем — он избил меня с той жестокостью, с какой человек способен избить другого — слабейшего, нежели он сам. Он спросил у своего сына: «Который?» И когда все мальчики разбежались, полицейский увидел меня, оцепеневшего над черепками. И тогда, без единого движения в лице, со вздувшимся подбородком, он подошел, придавил меня и ожесточенно избил сапогом.
Это видел Дорофей.
Полицейский измял меня. В ужасе я лежал на тротуаре среди сметаны и черепков, обхватив руками голову. Дорофей вырвал меня из-под околоточного и, не считаясь с последствиями, с силой отпихнул его в сторону. Вокруг собралась толпа. Полицейский должен был бежать…
Я лежал в бреду вторую ночь. На мой мозг давили образы скопившихся впечатлений. Из звуков улавливалось лишь то, что способно мучить и пугать. Что-то во мне разрушилось. Я понимал, что совершилось непоправимое. Я был изменен на всю жизнь.
Из заселенной тьмы я вернулся к освещению своей комнаты. Около меня никого не было. Под абажуром коптила лампа. Язычок напряженно тянулся все выше. Я надеялся, что абажур вспыхнет, как небесная завеса, согласно пророчеству Дорофея. Я лежал и думал. И тогда был сделан первый вывод: власть взрослых несправедлива, и право старшего можно оспаривать.
Глава шестая
Отец ушел из семьи и одновременно лишился своего положения в думе. Смена партий оттеснила его единомышленников. Отец отказался от общественных занятий, не страшась предстоящих мытарств. Он снял дешевую комнату и в какой-то газете нашел работу корректора.
Растерянная мать отдалась заботам Никиты Антоновича. Еще отцом она была устроена в народной школе. Она учительствовала. С кипами ученических тетрадей она возвращалась из школы, как хозяйка с рынка, истомленная и голодная.
Я искал в тетрадях красивые почерки и цветные рисунки. Это было мое первое искусство. Искал в них подтверждений тому, что существуют золотистое солнце, облака, птицы, плеск воды, линия и цвет, тому, что все это прекрасно.
Мир шел на меня со всех сторон. Перестраивались царства.
Я недоуменно остановился у дверей, когда, войдя в спальню, увидел мать на коленях у Никиты Антоновича. Ее лицо вопило о том, что она осчастливлена. Я недоуменно остановился, но…
— Мальчик, — сказала мать, — хочешь, чтоб твоим папой был Никита Антонович?
— Как же он может быть папой, — спросил я, — если он наш знакомый?
Никита Антонович улыбнулся и сказал:
— Мальчик не лишен находчивости!
Два чувства вступили в борьбу: возмущение и та искусственная снисходительность, которой стараются замять неожиданный пассаж: «Ну, чего уж, чего! Пожалуйста, продолжайте!» Я не хотел сконфузить