Ложится мгла на старые ступени - Александр Чудаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но наотрез отказался шить капитану Сумбаеву, так как считал клеветой его утвержденье, что солдатские сапоги вплоть до русско-турецкой войны шили без правого и левого — на любую ногу. А как же знаменитые суворовские рейды? «Сколько от земли до звёзд?» — «Два суворовских перехода!» В обуви не по ноге не то что пятьдесят, пяти вёрст не одолеешь. А Альпийский поход? Не может того быть, чтоб русские мастера-подбойщики согласились положить своё искусство на такое непотребство.
О немецкой трофейной эрзац-обуви Каблучков и слышать не мог. «Ботинки — политурка, в подмётке — штукатурка, в носке — картон, палец — вон».
Осуждал и очень ценившиеся американские с высокой шнуровкой солдатские ботинки, машинную строчку.
— Спору нет, ровно, красиво, оранжевая нитка, особливо когда новые. Но как хлебнут нашей грязцы…
И действительно, нитки не сразу, но подпревали, лохматились, ботинки начинали пропускать воду.
— Ведь у них что? Обыкновенная нитка, хоть и витая. А у меня? Дратва из дюжины льняных нитей, провощена и натёрта варом. Не продёргивается, а, как штопор, прокручивается сквозь отверстие, которое уже её, затыкает дырку, как пробка в бутылке, на распор. Даже ежели поизотрётся дратва, то вар приклеит конец, и шов не пойдёт распускаться дальше, хучь бы и собрался.
Импортную обувь, хлынувшую потоком в семидесятые, старый подбойщик тоже не одобрял. Почему наша фабричная обувь самая худая, понятно: как всё.
— Но на ихней-то почему загиб от головки на подошву узкий, как палец у чахоточного? — Каблучков вытянул длинный палец. — Место внатяг, рвётся быстро, и уж не починишь — нет запаса. Это перьвое, — он посмотрел на вытянутый палец и загнул его. — Серёжка, кому щиблеты возишь, толкует: конвейер, конвейер! А я ему: отчего же припуск положительный дать нельзя — конвейер, что ли, станет? Молчит, неча сказать. И каблук полый, чуть стоптал — дыра, меняй весь, — дядя Дёма загнул второй палец и к концу речи позагибал на руке их все, — почему?
Разговор был в прошлый приезд; в этот, вручая Антону щиблеты для сына, сапожник сказал, что дотумкал, почему: «Ты надоумил».
Оказалось, Антон в тот приезд рассказал, что в Японии ножички для чистки картофеля сообразили делать под цвет кожуры, чтобы хозяйка вместе с нею выбросила и ножик.
— Обувщики там везде — такие же. Делают, чтоб побыстрее снашивалось. Только не глупо, не внаглую, у них это не пройдёт, а — хитро. Работают умы. Ясно: прибыль, капитализм.
— Демьян Евсеич! — застонал Антон. — Вы же всю жизнь нэп хвалили! Я от вас первого и услыхал, что когда его ввели, всё изменилось, как в сказке: весной — карточки, осьмушка, а уже осенью — на Невском в витринах куры, гуси, поросята… А ведь то был только кусочек капитализма, да ещё регулируемый государством.
— Именно: регулируемый. А полный когда — акулы капитализма, эксплуатация трудящихся.
Антон кипел, напоминал, сколько стоил при царе фунт мяса, сколько зарабатывал Каблучков-отец и сколько на своё жалованье мяса может купить советский рабочий.
— Зарабатывали неплохо. Но всё равно была безудержная эксплуатация трудового народа, погоня за сверхприбылью.
Антон, ошарашенный, замолчал. В сознании вдруг отчётливо всплыл давний разговор с Юриком. Сверхприбыль! То же слово, жупел, всеобщая отмычка, территория, где братаются сапожники и интеллектуалы. А что если — если они правы?..
Наилучшей обувью Каблучков считал опойковые или хромовые сапоги и сильно огорчался, что они исчезают из обихода и заменяются резиновыми.
— Отсюда и ножные болезни все. В коже нога дышит, ей тепло, уютно. Придумали ещё — охотничьи высокие сапоги, что до паха, из резины клеить!
— А писатель Тургенев, — сказала библиотекарша Ира, — помните, я показывала вам фото? Снят в таких сапогах.
— Тю, девушка! Да они ж из кожи! Думаешь, стал бы он в этой резиновой душилке охотиться да рассказы сочинять? А Некрасов, который «Крестьянские дети» написал — в школе учили: «Вчера, утомлённый ходьбой по болоту, зашёл я в сарай и заснул глубоко». Да разве так он бы утомился в резине вашей? Он бы без ног был, коли вообще до сарая своего добрался, и проспал бы в нём не час-два, а до утра! По уму стачанный сапог принимает форму ноги хозяина уже через две недели. На отхожие промыслы ране как двигались? Пёхом. Рисуют мужика всегда в лаптях. Может, по деревне в них он и ходил. А за околицу вышел — далеко не ушёл. Подошва-то плоская, как блин. Думаешь, супинатор сейчас придумали? Фигурные стельки ещё мой дед вкреплял! Что сапоги на веревочке из экономии носили — враки. Босиком много не пройдёшь. А в сапогах — от Кимр до Москвы, до Питера, от Москвы до Воронежа отмахивали. Я сам от Кимр шёл — две недели. В сапогах ни колючка не страшна, ни торцы, ни болото, ни гадюка — не прокусит. Одного косаря на речке Медведице, что в Тверской губернии, бешеная лисица за икру укусила. И ничего, доктор потом удивлялся, кожа, говорил, на голенище, наверно, дублёная — нейтрализовала.
Ты царь и король, когда хорошо твоей ноге — в сапоге!
34. Стекольщик Кажека
Третьим известным частником Чебачинска, кроме сапожника дяди Дёмы и печника профессора Резенкампфа, был стекольщик Кажека (кондитер Федерау работал в госсекторе). Когда Антон рассказал о всех троих в доме зеленоглазой Аллы, её отец спросил, как у них обстояло дело с уплатой налогов, потому что он квалифицированно может пояснить, как увеличилось налогообложение после войны: на всю Москву частников с объявлениями — зубных и врачей-венерологов, машинисток — остались единицы. Но Антон знал точно: никаких налогов его герои не платили, об этом не раз шла
речь в отцовском доме. «Может, поэтому, — вмешался тесть акцизного, — и выжила провинция. Огромная страна, до всех из столицы не дотянуться».
Кажека без работы не ходил; в Чебачинске почему-то часто бились стёкла. Пётр Иваныч Стремоухов этому сильно удивлялся — в Москве на Усачёвке, где он жил в юности, все дома тоже были одноэтажные, но на его памяти никто ни разу не позвал стекольщика.
Разъяснил Чибисов, инженер по стеклу. Мастер из его конторы, направленный в известный дом на Лубянке вставить стекло в форточку, вместо этого захотел в холле пройти сквозь стеклянную отгородку два на три («По цельным окнам тени ходят», — подумал Антон), весь окровавился, но уникальное стекло разбил вдребезги. Чибисов отделался, считал, легко — непосредственный виновник загорал где-то под Магаданом.
«Стекло местного производства? — спросил Чибисов. — Толщина по всему зеркалу не единообразная? Пузырьки в толще просматриваются? В зеленоватый, как у бутылки, оттенок переходит? Всё понятно». И долго, со словами «внутреннее натяжение», «высокотемпературная кремниевая масса», давал объяснение, из которого Антон понял главное: оконные стёкла местного стеклозавода и должны лопаться — как при самой небольшой динамической нагрузке, например, при закрывании створок, так и при статической, то есть сами по себе, даже если к окну никто и не прикасался.
Инженер Чибисов про стекло знал всё. Например, как изобрели автомобильные стёкла. Они долго не давались. Форд замучился. Назначил своим специалистам огромную премию. Не помогло. Тогда он опубликовал про премию в газете. И про главное условие: стекло должно выдерживать сильный удар или, по крайности, осколки не должны лететь в морду водителю. Вскоре в его берлинский филиал притащился какой-то немец и заявил, что стекло надо обклеить с обеих сторон прозрачною плёнкой, он уже пробовал, при ударе получается звёздчатый эффект, даже мелкие осколки остаются на месте. Но как до этого додумался химик, а не стекольный инженер?
У немца была привычка: записывать в гроссбух всё, что произошло в лаборатории, в том числе и вещи необъяснимые. Увидев объявление Форда, он нашёл старую запись: такого-то числа со шкафа упала пустая колба, но не разбилась. Объяснения этому немец не нашёл, но факт описал, а колбу поставил на место. Теперь он снял колбу и внимательно изучил. Её негерметично закрыли, и раствор испарился, оставив на стенках тонкую плёнку. «Какие бывают хорошие привычки!» — сказал отец, поглядев на Антона.
Уже в университете Антон решил вести такие записи и даже сделал одну: «На снегу лежала надорванная сигаретная пачка. Но я сразу увидел, что она не пуста, хотя такая лёгкая вещь примять снег, конечно, не могла. Каким образом я это определил? Загадка только ли зрительных рецепторов?» Через несколько лет к этой записи он добавил ещё одну: «Я вошёл в комнату, из которой только что вышла мама. На столе лежало три новых журнала. Я мгновенно понял, что она открывала «Звезду». Предпочтение она отдавала как раз двум другим: «Новому миру» и «Знамени». У книжки журнала не топорщилась обложка, не оседали на глазах листы. Но мама подтвердила, что заглянула в оглавление именно этого журнала. Как я это понял? Работа тех же необъяснимых рецепторов». Ни к каким результатам эти наблюдения не привели. Но, может, ещё приведут, утешался Антон. Ведь и гроссбух немца ждал двадцать лет.