Том 3. Невинные рассказы. Сатиры в прозе - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Третье качество, в котором мы искренно желаем заверить почтеннейшую публику, нам внимающую, есть современность. Когда все кругом нас говорит и пишет об обветшалости крепостного права, о вреде откупов, о безобразии взяточничества и казнокрадства, можем ли мы оставаться равнодушными? Можем ли мы, спрашиваю я вас, удержать биения сердец наших и не преподнесть нашего собственного изделия букетов на алтарь отечества? Очевидно, что нет, — во-первых, потому, что это не будет à la mode[173], a во-вторых, и потому, что кто же бы тогда стал внимать нам? Вымолви-ка мы теперь такое слово, как, например: откупа полезны, где ж бы нашлась публика для таких речей?! Итак, мы условились единодушно и заранее, что откупа — гадость, взяточничество — мерзость, казнокрадство — мерзость, ябедничество — мерзость, а крепостное право — une chose sans nom[174]. Но, господи! что за горечь кипит в наших сердцах, когда мы произносим эти слова! Какое горькое дрожание усматривается на побледневших губах наших, что за соленый вкус ощущается на языке, когда он лепечет заповедное вступление к предстоящей речи: «Господа! нет сомнения, что предмет, нас занимающий, заслуживает искреннего нашего сочувствия!» «Черта с два, искреннего!» — думаем мы в это самое время, и поверьте, что для нас было бы во сто крат приятнее, если бы заставили нас проглотить ежа, нежели выдавить из себя эту простую, невинную фразу! Однако ж мы выдавливаем ее, и хотя внутри нас все колышется и как будто хохочет, но слова наши в порядке, носы не буйствуют, языки в порядке и даже физиономии в порядке… Да, черт побери… в порядке!..
Из всего сказанного выше вы можете сами легко сделать заключение о том, что составляет содержание нашего красноречия. Это, во-первых, старание не войти в слишком явное противоречие с грамматикой и синтаксисом, во-вторых, желание убедить всех и каждого, что ничто человеческое нам не чуждо, и в-третьих, стремление, хоть как-нибудь, хоть боком приобщиться к общему, современному направлению идей. Словом, чтоб определить характер нашего витийства одним термином, можно назвать его размазисто-стыдливо-пустопорожним.
Однако я сознаю, что вы вправе возразить мне, что с таким малоразнообразным фондом можно с грехом пополам составлять только вступления или предисловия. К сожалению, я ничего не могу сказать против этого, потому что и мне достоверно известно, что до сих пор мы действительно говорили одни вступления. Но, с другой стороны, вы, конечно, будете снисходительнее, если примете в расчет молодость наших лет, нашу неопытность и другие качества, столь бесценные в молодых ягнятах. Откуда взять нам действительного содержания для наших ораторских упражнений? Из науки — но разве мы учились? Из жизни — но разве мы жили?
В первом отношении, я вам скажу по секрету, что если бы не «Русский вестник», то решительно неизвестно, как бы мы вывернулись из наших тесных обстоятельств. Он впервые поведал изумленному миру*, что есть на свете государства благоустроенные, есть государства так себе, что называется середина на половине, и есть государства совершенно расстроенные (мы же до сих пор, в простоте души, объясняли себе, что государство есть государство, и больше ничего); он довел до нашего сведения, что усовершенствованные пути сообщения не в пример лучше неусовершенствованных; он поразил наш слух словами: «кредит» (под этим словом мы разумели исключительно опекунский совет, в котором закладывали свои имения), «спекуляция» (с этим словом в уме нашем соединялось смутное понятие о чем-то вроде мазурика), «поземельная рента» (под этим выражением мы ровно ничего не разумели) и многими другими, при произнесении которых мы благодарно раскрывали наши рты. Что было бы, что было бы, если бы не существовал «Русский вестник»? часто спрашиваю я самого себя. Я трепещу произнесть, по мне кажется, что мы поневоле вверглись бы в бездну «Истории г. Кайданова» и «Статистики г. Зябловского»*. Но так как, с другой стороны, «Русский вестник» издается периодически и небольшими книжками и, следовательно, не может зараз обучить всему, то очевидно, что покуда он будет издаваться, покуда не извлечет из первобытной тьмы всего, что нам на потребу, мы все-таки не можем с уверенностью сказать, что мы действительно что-нибудь знаем. «Что, если вдруг «Русский вестник», в следующей же книжке, начнет рассматривать известный вопрос с другой точки зрения?» — думаем мы, бледнея… И вдруг окажется, что то, что в таком-то нумере доказывалось так убедительно и осязательно, на самом деле вовсе не убедительно и не осязательно? Куда мы тогда поспели с своими «кредитами» и «поземельными рентами»? Страх этой неизвестности заставляет нас быть осторожными и держаться более берегов, не пускаясь далеко в многоволнистое море научных изысканий. Вот когда «Русский вестник» изобретет компас, когда он окончит свое земное странствие и с свойственною ему скромностью произнесет: «Здесь пределы человеческой мудрости, добрые сограждане!» — тогда милости просим поговорить с нами.
Что касается до жизни, то какие поучения могли мы извлечь из нее? Шли мы все по отлогому месту, не знали ни оврагов, ни пригорков, не ехали, можно сказать, а катились. Урожай у нас — божья милость, неурожай — так, видно, богу угодно; цены на хлеб высоки — стало быть, такие купцы дают; цены низки — тоже купцы дают… Господи! и жарко-то нам, и объелись-то мы, и не умеем-то, и не знаем-то… поневоле со всякою мыслью свыкнешься, со всяким фактом примиришься! О чем тут думать, чем озабочиваться! Жили как-нибудь прежде, проживем как-нибудь и теперь и после! Разве поможешь
тут думаньями да размышлениями? И точно, мы не думали и не размышляли; разве по хозяйству что-нибудь укажешь, да и то больше рукой, а не словом…
Итак, ни наука, ни жизнь не дают действительного содержания для нашего витийства. Понятно, что при таких данных мы поневоле должны ограничиваться одними вступлениями и предисловиями, но зато в искусстве предисловий мы в самое короткое время сделали столько успехов, что едва ли не обогнали на этом поприще все народы земного шара.
Послушаем наших ораторов.
— Милостивые государи! — говорит престарелый князь Оболдуй-Тараканов (о происхождении и заслугах этого значительного древнего рода я когда-нибудь доложу читателю особо*). — Милостивые государи! не подлежит никакому сомнению, и все вы, конечно, со мною согласитесь, что нашему любезному отечеству открывается будущность не только прекрасная, но даже, смею думать, и блестящая. Я, милостивые государи, и часто и много об этом помышляю в тиши моего уединения, и сознаюсь вам искренно, что результат моих помышлений есть таков: ни одно в мире отечество не имело столько прекрасных залогов, столько утешительных и вместе с тем несомнительных принципий и данностей будущего благополучия, сколько имеет их наша матушка-Русь православная. Возьмемте древний Рим, взглянемте из нашего отдаления на Северо-Американские Штаты, сошлемтесь на Францию и Англию (уж я не говорю, милостивые государи, об Испании!) — что мы видим? Везде раздоры, везде партии; Марий завидует Сулле, Аннибал Сципиону и т. д. Взамен того, что видим у нас? Города цветут, селения процветают, порядок не нарушается, армии удивляют мир своею благоустроенностью, пролетариат невозможен, просвещенное дворянство стремится и изъявляет готовность на все, что может приумножить честь и славу отечества, почтенное купечество с своей стороны жертвует, добрые земледельцы благоденствуют и наслаждаются плодами рук своих… одним словом, все сословия соединены одною, и притом неразрывною, так сказать, цепью! Не говорю здесь о разных географических данностях, но не излишним считаю напомнить здесь, что мы имеем Сибирь, которая, как известно, составляет весьма важное подспорье в нашем гражданском и государственном быту*. Таково наше настоящее, милостивые государи! Есть ли что-нибудь подобное в других государствах? Встречалось ли такое соединение единодушия с благодушием в какие бы то ни было отдаленные времена истории? Никогда и нигде. — Вот плоды моих посильных размышлений! Но от настоящего обращусь к грядущему, позволяя себе поднять трепетною рукою завесу, его скрывающую. (Лицо князя начинает мало-помалу перекашиваться.) Что̀ вижу я там, достойные мои слушатели? Я вижу усовершенствованные пути сообщения, вижу беспримерное развитие нашей промышленности, испытавшей на себе влияние благотворного и оплодотворяющего кредита, вижу процветание земледелия и скотоводства, вижу свободный труд, господа! Нет сомнения, что сей последний есть такой же нерв земледелия, как кредит — нерв промышленности. Благодаря новейшим изысканиям наших ученых, это истина несомнительная, и с нашей стороны было бы не только неблагоразумно, но и нерасчетливо отвергать ее. Итак, прежде всего заявим, милостивые государи, наше сочувствие благодушной принципии, которая в отвлечении, то есть взятая сама по себе, не терпит возражения. Да, я первый готов подать пример в этом смысле, первый во всеуслышание готов сказать всем и каждому, что без свободного труда нет и не может быть надежных условий истинного процветания для государства! И не один я так думаю; все мы, господа, сколько нас ни есть, единодушны в этом отношении! Но если с вершин отвлеченности мы спустимся к низменностям практичности, если от умозрений великодушия обратимся к применяемости обыкновенных наших житейских условий — что мы должны заключать? То, милостивые государи, что всякая теоричность прежде всего должна быть поверена практичностью, и только тогда можно судить, в какой степени может быть достигнута применяемость условий. Но несправедлив будет тот из вас, достойные слушатели, кто из слов моих заключит, что я враг теорических требований или осуждаю свободный труд в его отвлеченности. Повторяю, что мы все, и притом всеми силами души, должны стремиться к осуществлению этой мысли, но, как человек практичности, как земледелец, прибавляю: надо предварительно поверить эту мысль в ее осуществительности, надо определить течение ее в ее постепенности, надо приготовить почву, милостивые государи, и тогда уже, и только тогда, начать сеять наше прекрасное семя! Сойдем в тайники души своей, спросим себя с полною откровенностью: готов ли он к встрече с теми трудностями жизни, с которыми будет неизбежно сопряжено его новое положение? И заметьте, господа, я не говорю о готовности умственной или нравственной… нет, я говорю о простой готовности физической… да, не более как физической! Какие отличительные черты встречаем мы в поселянах наших? Младенческую беспечность и некоторую наклонность к сладостному far-niente[175]. Поселянин, как дитя, срывает цветы жизни, не заботясь о будущем и вполне следуя евангельскому изречению: довлеет дневи злоба его. И все в его существовании было приспособлено к этому порядку вещей, все ему улыбалось и ничто не огорчало. Требовались ли правительством подати и повинности — они платились за него; постигал ли страну неурожай — его ожидали богатые запасы землевладельца, всегда готового поспешить на помощь ближнему. Повторяю: он срывал цветы жизни, не касаясь корней ее. Если мы оторвем его от этого идиллического настроения души, если поставим его лицом к лицу с суровой мачехой-действительностью — чего можем мы ожидать? Не того ли, что он захиреет и зачахнет, как хиреют и чахнут тепличные растения, быв пересажены из теплой и влажной атмосферы теплиц на холодную и негостеприимную почву наших северных полей?.. Итак, господа, во имя живого, всегда присущего нам чувства чести, я умоляю вас быть осмотрительными! Я умоляю вас не спешить навстречу волнам пожирающего океана, но девизом ваших будущих действий избрать слова, глубоко начертанные в моем собственном сердце: неторопливость и постепенность!