Дневник 1931-1934 гг. Рассказы - Анаис Нин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Странная страна Америка, там люди не идут вверх и вниз по лестнице, а стоят спокойно, а вместо них вверх и вниз движутся лестницы. Но все происходит в ускоренном темпе. В подземке тысячи жующих ртов; Торвальд спрашивает: «Это жвачные животные?» И торчат огромные высоченные дома.
Я веду записи для моего отца. Тут едят овсянку и бекон на завтрак. Тут есть удивительные магазины, которые зовутся «Пять центов» или «Десять центов», и книги в библиотеках здесь выдают бесплатно. В ожидании лифта мужчины потирают руки и плюют в ладони. А лифты летят так стремительно, словно сорвались и падают вниз. И никто не одевается так, как одевался мой отец. Он носил пиджаки с бархатными воротниками или черный бобровый мех. Отутюженная одежда и запах одеколона «Герлен».
Нет, не нравится мне новая жизнь. Плохой климат и школа, где учат на непонятном мне языке.
Бывает, до нас доносится эхо прежней жизни. Когда какой-нибудь знакомый нам музыкант приезжает в Нью-Йорк с концертами, мы празднуем встречу со знаменитостью. Нас приглашают в ложу или в артистическую комнату за кулисами после концерта и там — разговоры, смех, блеск полный. Отзвуки другой жизни. В Нью-Йорке мать героически сражалась с трудностями. Ее не обучили ничему, кроме классического пения. Но очень скоро от карьеры концертной певицы пришлось отказаться. Бедность и все, что с ней связано. Куча работы. Домашнее хозяйство. Дети. Я взяла заботу о братьях, когда мать пошла на работу. Кухня. Каждый день простые и неинтересные гости. Друзья матери были гораздо менее интересны, чем друзья отца. Но я сотворяю другой мир из прочитанного, из моего дневника. Я сочиняю сказки, чтобы развлечь братьев. Я читаю им из ежемесячных журналов истории с продолжением, вместе с ними разгадываю головоломки и ребусы, рассматриваю забавные рисунки.
Мать никогда не нападает на отца впрямую, но при каждой нашей вспышке темперамента, каждом вранье, каждой театрализованной нашей выходке, каждом своенравном поступке она восклицает: «Вы совсем как ваш отец!» Взрывной темперамент Хоакина, скрытность Торвальда, моя страсть фантазировать.
Но я начинаю сознавать, какой тяжелый груз тащит она на своих плечах. Я начинаю помогать ей. Я становлюсь второй матерью для своих братьев.
Мать опирается на меня. И делит со мной свои тревоги.
Фигура отца расплывается, черты лица бледнеют, голос звучит все слабее. Его образ уходит куда-то в глубины моего существа. Тоска по нему иссякает. Мы переписываемся. Он присылает мне книги, пробует в письмах учить меня французскому. Но я не очень усердная ученица. Как-то я исписала целых три страницы без единого «аксана»[108], а потом в конце письма вывалила их целую сотню и приписала: «Это для вас, чтобы вы расставили их правильно».
Но хотя он, казалось бы, безнадежно потонул на дне моей памяти, какое-то волшебство не давало его образу изгладиться окончательно. В моем подсознании отец направлял мои действия. Сознательно же я превратилась в то, что хотела моя мать, в прилежную, всегда готовую помочь, преданную домоуправительницу, в мать семейства, отмеченную всеми буржуазными добродетелями: умеренностью, чистоплотностью, простотой. В общем, жизнь наша протекала «как у людей» — ежедневная борьба за существование, добросердечные, трудолюбивые друзья. Я превратилась в примерную любящую дочку. Но притом я жадно читала и ставила пьесы (сплошная импровизация, новые и новые изменения, чем ставила в тупик моих братьев). Я не писала текст заранее; все должно быть внезапным, но однажды, уже в костюмах, они остановились в недоумении: «Что нам дальше говорить надо?»
В школе я завела подруг: одна была ирландская девочка и вторая — девочка-еврейка. Мы проводили вместе целые дни, катаясь на роликах в Центральном парке. Кроме того, мы писали для школьного журнала. Я ходила в танцевальную школу и влюблялась.
С помощью своих сестер матери удалось купить дом, чтобы сдавать там комнаты. В доме поселились разные артисты, семья Мадригера и прочая[109]. Я влюбилась в скрипача-каталонца. Мать говорила: «Берегись артистов, берегись каталонцев». Мне было уже шестнадцать, а она обходилась со мной, как с ребенком. Я была застенчивой и наивной.
На книги я буквально набрасывалась, читала запоем все из библиотечного каталога по алфавиту, мне было все равно, так я восставала против грубости и буйства средней школы № 9.
Отец приглашал меня приехать в Париж и пожить у него с Марукой. Ответное письмо я послушно написала под диктовку матери. Содержание его сводилось к тому, что раз уж он не любил меня настолько, чтобы беспокоиться постоянно об условиях моей жизни, о том, как я питаюсь, учусь, во что одеваюсь, то теперь, когда мои трудности подошли к концу, я не могу бросить мать и переехать к нему. А мать твердила мне, что отец не любит меня по-настоящему, что для него это опять же вопрос гордыни — похвастаться своей хорошенькой дочкой.
Приняла приглашение пообедать сегодня у Бернара Стиля в загородном доме. Мы с Арто приехали поездом, Стиль встречал нас на станции. Я привезла показать ему «Тропик Рака». Он с самого начала рассчитывал на то, что я останусь у них до утра, так и приглашал. Но обстановка и обеда и всего вечера показалась мне невероятно фальшивой, деланной, даже циничной; я переглянулась с Арто и увидела, что он мучается всем этим не меньше меня. Пришлось сказать, что мне необходимо вернуться в город, и мы с Арто отправились на станцию.
Сидя в холодном, резком свете вагонных ламп на грубой деревянной скамье, Арто погрузился в глубокое раздумье. Я сказала, что не могла выдержать язвительных шуточек, пустого зубоскальства и всей искусственной атмосферы нашего вечера. Арто кивнул головой — он чувствовал то же самое.
— Но я заметил, как был разочарован Стиль, когда вы сказали, что не можете остаться.
Он заметил! А мне-то весь вечер казалось, что он где-то далеко, за тысячи миль от нас.
— И я слышал, как вы пообещали ему потанцевать для него.
— Это вполне естественно, он же играет на гитаре.
С чего бы это Арто указывать мне, что слова мои расходятся с делом? Или он сомневается, что мне хотелось убежать от этой поддельной веселости за столом у Стиля?
Он сидит нахмуренный, словно действительно подозревает меня.
Назавтра он написал мне: «Весь прошлый вечер меня чрезвычайно занимали, вернее, я был одержим некоторыми мыслями, появляющимися у меня только в минуты опустошенности. Я даже не поблагодарил вас и не сказал вам еще раз, как дорого мне ваше душевное расположение. Вы однажды сказали, что у вас не вызывает раздражения раскрытие интимных сторон жизни человека, но есть вещи, даже более трудные для признания в таком состоянии души, как у меня, которые, однако, более чем достаточно объясняют мое вчерашнее отсутствие в разговоре, граничившее с невежливостью».