Сердце Пармы - Алексей Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Михаил понял, что сейчас, будь он хоть трижды князем, Чердыни от него ничего не надо, никаких приказов, никакого примера, никакого гордого стояния на верхотуре под хоругвью – только еще хотя бы капельку сил его мускулов. Он скатился по лесенке с башни, боком вклинился в толпу, подняв меч.
Забыв обо всем, сжатый раскаленными кольчугами своих ратников, он вместе со всеми жал, жал плечом вперед, видя только багровые лица, вытаращенные глаза, вздутые вены вогулов. На него ломили спереди, пытаясь сверху достать его мечом, – а он, дергая локтем, еле отбивал такие же судорожные удары, и давили его сзади свои, через его голову лупили по вогулам чеканами, топорами, клевцами на длинных ратовищах, просовывали между тел вперед копья, тыча вслепую. И в этой свалке хрустели грудные клетки, кровь текла изо ртов, мертвецы, не падая, стояли среди живых.
Казалось, что сквозь башенный проезд, загроможденный врытыми кольями, заваленный обломками ворот и убитыми, не пролезет даже мышь, но вогулы, как змеи, все же пролезали, и их делалось все больше, уже одним своим объемом они оттесняли чердынцев, растягивали их цепь и ослабляли ее. Но удержать напор вогулов, которые все лезли из ворот, было невозможно, пока ворота открыты, как невозможно намертво, навсегда перегородить реку плотиной без стока.
Только потом все дознались, кто же это сделал. А сделали это пермяки из Иртеговой дружины, братья Гачег и Лунег. Раненый ратник Петька Косой, умиравший на валу у Спасской башни, указал им на тайник. Подземным ходом Гачег и Лунег выбрались в Чердынку, а из нее проникли в ров напольной стороны. По рву, прячась, они проползли к вогульскому мосту. Они держали в руках багры. Никто на них не обратил внимания – много раненых стонало и копошилось на дне рва в грязи и ряске среди мертвецов. Гачег и Лунег впились в бревна мостка баграми и сдернули мосток на себя. Гачег и Лунег прервали поток вогулов, вливающийся в крепость. Вогулы, лишившись моста, стали прыгать в ров и карабкаться к воротам на вал, но теперь их легко уже могли сбивать стрелами уцелевшие чердынские лучники на забрале.
А давка словно пережевывала тех, кто налегал друг на друга щитами под Спасской башней, – словно втискивала, вминала в землю первые линии, сталкивая друг с другом следующие ряды на стерне из растоптанных мертвецов. Князя тоже смяло, покосило, потянуло вниз. Он пытался вырваться, словно вынырнуть из трясины. Его затаптывали, ступая на бока, на живот, на грудь, на плечи. Михаил яростно бился, переворачивался с бока на бок, но не мог подняться, будто на нем вырос лес. Локтем прикрывая лицо, Михаил, ничего не видя, тыкал вперед и вверх обломком меча, и чужая кровь текла по его волосам. Его бы раздавили насмерть, если бы вогулы не остановились, исчерпав силы. Сверху, с валов, в них били стрелами, а сзади уже не шло пополнение. Чердынцы нажали рывком и наконец начали теснить вогулов обратно к воротам. Михаил, хрипя, вцепился в чью-то ногу, крест-накрест обмотанную берестяными ремешками русского лаптя, и тотчас чьи-то руки ухватили его под мышки, поволокли из толпы наружу.
Но хоть вогулов и начали выдавливать из крепости, те, кто оставался за рвом перед острогом, не думали отступать. Они спускались в ров, залезали на вал, вытаскивали из проезда башни доски, бревна, мертвецов и лезли на подмогу. Немногим чердынским стрелкам на стенах трудно было их остановить: закат уже закрыл ров глубокой тенью, а поющая и пернатая вогульская смерть заставляла прятаться за зубцы.
И тогда на помощь острогу пришел монастырь. Открылись его ворота, и вогулы увидели, что на них бегут новые страшные люди – в длинных черных рясах, заткнутых за пояса, с длинными мечами в руках, с длинными развевающимися волосами и бородами. И души вогулов не выдержали натиска. Молча, без воплей, вогулы разворачивались и скрывались за домишками посада, уходя по направлению к городищу.
Сумерки легли на Чердынь, когда дорубили последних врагов. Кое-как завалив проезд под башней чем попало, ратники чуть не замертво падали на землю от усталости. Тихо появились женщины и пошли вдоль куч мертвецов. Рядом с князем, которого положили на вытоптанную траву под стеной амбара, опустилась на колени какая-то баба, стала вытирать ему лицо, сплевывая на угол платка.
– Родненький, что ж они с тобой сотворили, окаянные, – плача, все повторяла она, не узнавая князя.
Михаил дышал с подвываньем: простреливало бок, где треснули ребра, невыносимо болела раздробленная голень. Над ним остановился Калина. Узнал и не сел, а рухнул на траву, словно сломался сразу в нескольких местах. Волосы его были растрепаны, красная рожа непривычно побледнела, рубаха висела клочьями. Крупно и часто, в такт сердцу, тряслись руки.
– Отбились? – тихо спросил Михаил.
– Отбились. Ты-то как? Выживешь?
Михаил закрыл и открыл глаза.
– Наших навалили страх сколько, – сказал Калина. – Иртега того...
Михаил молчал.
– Аниска, слышь, – обратился к бабе Калина. – Принеси-ка лучше нам водички... Душа горит.
Измятому, раздавленному телу князя нужен был покой, но сон в ту ночь так и не пришел. Князь лежал на топчане в полузабытьи, в голове был звон – то ли эхо мечей, то ли мирные комары; а перед глазами все еще стояло: рать столкнулась с ратью под кряжистой громадой Спасской башни.
Наутро пришел Калина и сразу понял, что князю худо. Он засуетился, заругался, и вскоре Михаила уже отпаивали горькими настоями и горячими отварами, намазали бок пахучими притирками, стянули ногу лубком.
В тот день явились угрюмые вогульские послы, договорились о перемирии. Им выдали их мертвецов, забрали своих из рва. Всего в бою погибло четыре десятка чердынцев. Вогулов положили почти вдвое больше. Вечером батюшка Никодим отпел акафисты по христолюбивым воинам, многие из которых были язычники. Крещеных схоронили в скудельнице у алтаря Воскресенской церкви, а нехристей сожгли в колодах на пустыре у Глухой башни. За стенами острога, за оврагом Прямицей, над частоколами городища тоже висели хвосты дыма от погребальных костров. Души-птицы отважных манси и стойких коми вдоль заката вместе улетали на свое соколиное небо.
Третьим днем с утра князь поехал на осмотр острога, с рындами и десятниками, в самой богатой одежде – будто не сидела ножом меж ребер острая боль, будто без лубка не пухла голень. Народ глядел недоверчиво, но, видя в небе хоругвь с серебряным медведем, крестился и кланялся с обновленной верой в глазах.
С первого взгляда Михаил понял, как жестоко поразил чердынцев вогульский приступ. Пусть не в обиду пермскому медведю будет сказано – вогульский приступ был, как страшное, заплесневелое рыло медведя-людоеда, которое вдруг выбило окошка запертой избы. Словно сердце схватили клещами. Словно бросили в ледяную иордань – долго не побарахтаешься. Но что делать? Если вогулы разорят и сожгут Чердынь – второй раз ей уже не подняться. Никто не пойдет жить на землю, которую слой за слоем складывает горький, бесславный пепел пожарищ.
Однажды на край рва к воротам Спасской башни подъехал всадник и кликнул князя. Вскоре Михаил поднялся на разбитый обход. Внизу его ждал Асыка.
– Хакан? – удивился Михаил.
Рынды князя, стражники на валах, вратари в бойницах замерли, навострив уши и ожидая, чего станут говорить князья.
– Михан, – негромко обратился Асыка.
Михаил вздрогнул. Михан – так звала его только Тиче. Значит, пока она жила у Асыки, Асыка с ее слов привык называть его так же, как она...
– Михан, – продолжил Асыка. – Выходи биться со мной как воин и князь: один на один.
– Я ранен, – просто возразил Михаил.
– Ты ранен оружием, а я – старостью. Выходи.
Михаил покачал головой.
– Нет, Асыка, я не выйду. Я слаб, чтобы убить тебя.
– Ты трус.
– Я боюсь, что моя гибель будет бессмысленной.
– Нет, не бессмысленной. Если ты меня убьешь, манси уйдут сами. Но если я убью тебя, то я уведу их отсюда.
– Может, мне тогда попросту зарезаться? – усмехнулся Михаил.
Асыка молчал, не зная, как ответить на насмешку.
– Чего бы ни случилось с тобой или со мной, вогулы не уйдут, – сказал Михаил. – Тебе Чердынь не нужна, а им нужны золото и серебро, рухлядь, рыбий клык, мамонтова кость и соль из чердынских амбаров, им нужны брони и шлемы, мечи и кони чердынских ратников. И без хабара они не уйдут. Ты это знаешь.
Асыка продолжал молчать. И Михаил пощадил его самолюбие – развернулся и первым пошел прочь.
День за днем просверкивали в глазах Чердыни, одинаковые, как звенья кольчуги. Из розового молока белой ночи всплывало алое, круглое солнце. Искрилась Колва под горячим ветром с далеких гор. Пахло хвоей и прелью пармы, плыли облака, с шумом пробегали быстрые, почти невидимые дожди. Весь окоем словно бы медленно, тихо вращался вокруг Чердыни, врытой в землю, будто кол.
У Михаила было много времени, чтобы думать, но как-то не думалось. Точно все уже передумано и расставлено по местам, и нечего ломать голову, надрывать душу. Он остался один. Давно уж не было ни матери с отцом, ни брата, и даже удивительно было вспоминать: неужели они когда-то и впрямь существовали? Не стало и Аннушки, солнечного лучика. Горит этот лучик где-то на синей Иньве, и тонкое, нежное сияние его не увидеть через леса из Чердыни. Вот ушел и Матвей. Да что Матвей?.. Он ведь сам, еще в детстве, когда перекинулся служить Пестрому, надломил ветку своего родства, и теперь ветка эта засохла. «Да мой ли это сын? – думал Михаил. – Или я совсем уж никудышный отец?.. Или всегда так бывает, что детей своих не можешь понять?..» С огульной детской жестокостью, не разбираясь, Матвей отверг все, что было дорого отцу. А нашел ли что-нибудь свое? От него не дознаешься... И Тиче... Вечная боль – Тиче...