Том 2. Марш тридцатого года - Антон Макаренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Троицкий ответил ему, почти не раздвигая сухих холодных губ:
— Командиры меня тоже интересуют. Но в вопросе о командирах вы, вероятно, менее компетентны.
— То есть в каком смысле командиры? В каком смысле? — Петр Павлович заерзал в качалке. — Офицерский корпус у нас великолепен. Вы согласны, господин Теплов?
Алексей пожал плечами.
— Не согласны?
Алексей смотрел на Троицкого серьезно, но его губы проделали ряд упражнений, которые в любой момент могли перейти в улыбку:
— Я думаю, что наши офицеры… умеют умирать.
— Благодарю вас, — насмешливо сказал следователь.
— Ну и прекрасно! А чего тебе еще нужно? — радостно закричал Борис.
— Какой ты все-таки… повеса, — укоризненно проговорил Петр Павлович.
— Что ты говоришь?
Борис с таким вы выражением радостного оживления воззрился на отца, но отец забыл о нем и внимательно обратился к Алеше:
— О, вы не так просто ответили, Алексей Семенович! В ваших словах есть, знаете, такой привкус: вы говорите, умирать умеют, а дальше? Чего они не умеют?
— Я боюсь, что они не умеют побеждать.
— Вы прелесть! — прошептала Нина.
— Вот, вот! — Петр Павлович подскочил в качалке. — Ты слышишь, Виктор?
— Слышу. Только господин Теплов ошибается или… хочет ошибиться. Офицеры умеют и побеждать. Петр Павлович решительно откачнулся назад и покачал головой:
— Да-а! Если вспомнить прошлую войну, прогноз насчет «побеждать» слабоватый выходит.
— Троицкий застегнул верхнюю пуговицу кителя:
— В неудачах японской войны виноват не офицерский корпус, а… вы знаете, кто.
— Двор?
— Не двор, а правительство; впрочем, пускай и двор.
— А Куропаткин, Стессель, Рождественский? Паршивые стратеги.
— Найдутся и хорошие. Во всяком случае, я рад, что господин Теплов признал за офицерами способность умирать. Это очень хорошая способность. У многих ее не бывает.
— Я бы предпочел все-таки, чтобы у офицеров была и способность руководить армией, — сказал Алеша медленно и улыбнулся.
— Как это вы важно говорите: я бы предпочел. Кто вы такой?
Алеша поднялся за столом и одернул рубашку.
— Кто такой я? Если разрешите, — я гражданин той самой великой России, о которой говорил Василий Васильевич.
— Здорово ответил! — закричал Борис. — Честное слово, здорово!
— Петр Павлович засмеялся в лицо следователю.
— Срезали следователя, а главное, не ответили насчет пролетариата…
Троицкий нахмурил брови:
— Я надеюсь, и на этот вопрос господин Теплов ответит с таким же достоинством, тем более, я повторяю, что в этом вопросе он более компетентен.
Алеша решил уходить. Он пожал руку Нине, но она задержала его руку и подняла к нему глаза.
— Отвечайте, отвечайте, — сказал она чуть слышно.
У Алеши вдруг стало светло на душе от этой маленькой ласки, и он сказал, подойдя к следователю:
— Виктор Осипович, вы помните забастовку тысяча девятьсот пятого года?
— К чему это? — гордо спросил следователь.
— Пролетариат — это очень большая сила, гораздо, гораздо больше, чем вам кажется.
— Ну?
— Я думаю, что пролетариат не удовлетворится командирами, которые умеют только красиво умирать. Этого будет мало.
Троицкий прищурился:
— И что он сделает с ними?
— Я не пророк, я только студент.
— И я студент, — закричал Борис, — но я предсказываю: будут большие неприятности.
Все засмеялись. Петр Павлович с осуждением посмотрел на сына, пожал руку Алеше и сказал:
— Будем надеяться на лучшее, Алексей Семенович.
Нина спустилась в сад рядом с Алешей. Он с удивлением и радостью посматривал на нее, она молчала, склонив красивую белокурую голову.
— Я незаслуженно пользовался сегодня вашим вниманием, Нина Петровна. Я страшно вам благодарен.
— Приходите чаще, — сказала негромко Нина. — Хорошо?
8
Возвращался Алеша на Кострому около десяти часов вечера. В конце прямой улицы горели огни вокзала, а за ними потухали последние пожары заката. От заката протянулись по небу неряшливые космы облачных следов — ленивой метлой подметал кто-то сегодня небеса.
По узким кирпичным тротуарам пробегала обычная вечерняя толпа. Люди спешили к домам, уставшие, без толку суетливые, без нужды разговорчивые. Трамваи ковыляли с такой же излишней торопливостью и скрывались в неразборчивой перспективе улицы, а их грохот тонул в еще более оглушительном перекате подвод, передвигающихся где-то ближе к вокзалу. Из этого сложного, надоедливого шума как-то случайно и незаметно возник более настойчивый, высокий и упорядоченный звук. С резким треском, подскакивая колесами на булыжниках, проехал извозчик и уничтожил этот звук, но силуэт извозчика был еще хорошо виден, а из-за него уже вырвался строгий и сухой, уверенный барабанный бой. Через несколько секунд он покрыл шум улицы. Люди на тротуарах сбились к краям, заглядывая в даль улицы.
В последних, пыльных сумерках поперек улицы легла однообразно темная полоса, а над ней косой штриховкой расчертился потухающий закат. Кто-то спросил рядом:
— Чего это? Солдаты?
— А кому же больше? Да много, смотри!
— Караул, что ли?
— А кто их разберет, может и караул.
Молодой парень вытянул голову и крикнул:
— Гляди: музыка, а не играет!
— Ну? Музыка? — спросил сзади голос.
— Да, музыка, смотри!
Всмотрелся и Алеша. Он уже видел бледные пятна барабанов и движения рук барабанщиков. Они быстро выплывали из сумерек и проявлялись на фоне темной массы. Один из них, идущий крайним, далеко отбрасывал правую палочку и красивым ловким жестом снова бросал ее на барабан — казалось, что это он выделывает правильную и дробную россыпь, а другие только поддакивают ему дружными звонкими точками. За барабанщиком шел оркестр, спокойно покачивая раструбами бледносеребряных труб.
Алексей выдвинулся вперед на мостовую. Крайний барабанщик прошел мимо него, чуть задев его рубаху кончиком палочки. Музыканты оркестра шли вразвалку и поглядывали по сторонам. Глаза Алеши вдруг увидели чуть-чуть искривленный ножик: он ходил взад и вперед над тусклым золотом прямого аккуратного погона. Алексей, наконец, разобрал, что это офицер с обнаженной шашкой. Рядом с ним солдат, а потом снова офицер и снова с шашкой. Солдат до самой мостовой вытянул из-под руки длинное древко, над головой солдата выпрямился в небо узкий сверток. Алеша догадался: это знамя в чехле, вверху оно поблескивало и курчавилось каким-то металлическим орнаментом. За знаменем снова рябенький пояс офицера и грациозные шаги узких сапог, послушные барабанному маршу. А потом бесконечные ряды однообразно-незнакомых лиц, серьезных, с напряженными скулами, шеренги скошенных бескозырок и прижатых к груди прикладов. Лица и груди быстро проплывали, крепко утвержденные на гулкой, усыпляющей череде ударов тяжелых сапог по мостовой. Потом еще офицер и снова ряды прижатых прикладов и чуть скошенных бескозырок над темными неподвижными лицами.
На тротуаре за линией зрителей кто-то спешил куда-то, бросался к плечам смотрящих, снова спешил вперед. Кто-то вскрикнул громко:
— Да что такое? Да ведь это Прянский полк!
— Какой там Прянский? Чего врешь?
Загалдело несколько голосов:
— Конечно, прянцы! Чего ору! Чего ору! Ты понимаешь, в чем дело?
— Уже понял: Прянский полк!
Близкие рассмеялись.
— Дурак ты: из лагерей ведь…
— Рассказывай: чего это в июле из лагерей?
— Что?
— Из лагерей! Вот так дела! А ну, постой! Скажи, милый, из лагерей?
Проходящий мимо солдат бросил быстрый взгляд на тротуар:
— А откуда же? Из лагерей.
Бесцеремонный локоть оттолкнул Алешу в сторону и метнулся за солдатом:
— Походом, что ли?
Солдат ничего не ответил, но идущий за ним вдруг улыбнулся широкой, деревенской улыбкой:
— Некогда походом. Поездом.
— Некогда?
На тротуаре задвигались, зашумели сильнее. На Алексея надвинулся чей-то большой нос:
— Вы понимаете? Вы понимаете, к чему?
Алексей заглянул через барьер сдвинутых плеч. В тесном кругу стоял полный кондуктор с жгутами на плечах, смотрел то на одного, то на другого из слушателей и говорил одними губами, не изменяя набитого мясом лица:
— Тридцать поездов! Тридцать! Через двадцать минут поезд за поездом. И товарные стоят, и пассажирские! На нашей станции два курьерских застряло!
Алексей обошел толпу и направился к вокзалу. Полк еще проходил, но баранов уже не было слышно, и раздавался только стук сапог, то мерный и согласный, то перебиваемый каким-то соседним ритмом. Кто-то высокий пошел рядом с Алексеем и сказал, ища сочувствия: