Том 3. Публицистические произведения - Федор Тютчев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В статье О. Симчич «Консервативное мышление Тютчева и современность» (Тютчев сегодня. Материалы IV Тютчевских чтений. М., 1995. С. 38–54) автор трактата характеризуется как критик «современности», или «модерна», под которым понимается развитие европейской мысли с эпохи Просвещения. «Все, что считается большим достижением модерна: рационализм, релятивизм, субъективизм, индивидуализм, позитивизм, — поэт не приемлет и прямо или косвенно подвергает критике и осуждению» (там же. С. 39). В самой масштабности тютчевской мысли с ее опорой на Абсолют и «исторический финализм», на верховный законный авторитет и интегральные принципы Православной Вселенской Империи, с ее напряженным вниманием к «фундаментальным, последним антиномиям» и тяготением к единству и гармонии исследовательница находит противостоящий утопический ответ на хаотический индивидуализм и энтропийный революционаризм модерна, на отсутствие в нем созидательных начал.
Среди работ писателей и мыслителей русского Зарубежья выделяются статья П. М. Бицилли «Державин — Пушкин — Тютчев и русская государственность» (Бицилли П. М. Избранное. Историко-культурологические работы. София, 1993. Т. 1. С. 276–303), где историософские и политические взгляды поэта рассматриваются в контексте «русской идеи» и борьбы добра и зла, и в особенности две статьи Г. В. Флоровского: «Исторические прозрения Тютчева» и «Тютчев и Владимир Соловьев (главы из книги)» (Флоровский Г. Из прошлого русской мысли. М., 1998. С. 223–235; 344–357). Г. В. Флоровский подчеркивает, что противопоставление России и Революции дает ключ к пониманию историософской системы Тютчева, в которой они являют собой не только политические или эмпирические силы, но и «два универсальных метафизических закона, два завета человеческого миропорядка», «два единства»: одно, скрепленное «кровью и железом», другое — «любовью» — две «власти» (там же. С. 225). Эти два духовных закона воплощаются на Востоке и на Западе, который через создание узурпаторской Империи, отпадение Рима от Вселенской Церкви и последующую Реформацию образовал «круг разрушительных последствий первородного своеволия»; выход же из него заключается в признании узлового «христианского факта» (законная Империя начинается с Константина Великого на Востоке), продолжающегося в «другой Европе», в формирующейся «Великой Греко-Российской Православной Империи». В логике Тютчева Г. В. Флоровский усматривает ключ к пониманию историософии Ф. М. Достоевского, а в его конкретных размышлениях — схему для критики А. С. Хомяковым западных вероисповеданий и материал для заимствований (образ русского царя в папском Риме) в теократических построениях В. С. Соловьева.
В обзорной статье «О некоторых особенностях отечественных исследований политического наследия Ф. И. Тютчева» (Тютчевские чтения на Брянщине. Материалы I–IV чтений. Брянск, 2001. С. 34–57) С. Ю. Гридин констатирует смысловую непроясненность основных категорий тютчевской историософии (империя, церковь, племя, революция и т. д.) и отсутствие должного внимания к их внутренним связям и взаимодействию. Отсюда многообразие выводов в работах, носящих, как правило, не системный, а фрагментарный характер, либо затрагивающих частные вопросы общественно-политической деятельности поэта или создания им тех или иных политических статей, либо прибегающих к обобщающим формулировкам без опоры на весь диапазон конкретного материала. Действительно, выделение одной категории в ущерб другим (особенно основополагающим) и без определения ее иерархического места в целостной ценностной структуре тютчевской мысли вольно или невольно заставляет исследователей с разными мировоззрениями и идеологическими предпочтениями «приписывать» Тютчева к разным идейным направлениям (то же славянофильство, панславизм или официальная народность), с позициями которых он может до известной степени совпадать и которые при сохранившихся упрощающих стереотипах и априорных «истинах» сами нуждаются в обновленных характеристиках.
2Для адекватного восприятия историософии и публицистики Тютчева необходимо хотя бы эскизное воссоздание целостного и полномерного горизонта и контекста его мысли, в котором свое место занимает и своеобразие личностных устремлений поэта. «Только правда, чистая правда, — признавался он дочери, — и беззаветное следование своему незапятнанному инстинкту пробивается до здоровой сердцевины, которую книжный разум и общение с неправдой как бы спрятали в грязные лохмотья» (ЛН-2. С. 221). Однако, по его мнению, «познанию всей незамутненной правды жизни препятствует свойство человеческой природы питаться иллюзиями» и идейными выдумками разума, на который люди уповают тем больше, чем меньше осознают его ограниченность, и о правах которого они заявляют тем громче, чем меньше им пользуются.
Именно в таком контексте занимают свое место постоянные изобличения Тютчевым, говоря словами И. С. Аксакова, «гордого самообожания разума» и «философское сознание ограниченности человеческого разума», который, будучи лишенным этого сознания, прикрывает «правду», «реальность», «сердцевину» жизни человека и творимой им истории «лохмотьями» своих ограниченных и постоянно сменяющихся теорий и систем. Поэт принадлежит к наиболее глубоким представителям отечественной культуры, которых волновала в первую очередь (разумеется, каждого из них на свой лад и в особой форме) «тайна человека» (Ф. М. Достоевский), как бы не видимые на поверхности текущего существования и не подвластные рациональному постижению, но непреложные законы и основополагающие смыслы бытия и истории. Такие писатели пристальнее, нежели «актуальные», «политические» и т. п. литераторы, всматривались в злободневные проблемы, но оценивали их не с точки зрения модных идей «книжного разума» или «прогрессивных» изменений, а как очередную временную модификацию неизменных корневых начал жизни, уходящих за пределы обозреваемого мира. Тютчеву свойственно стремление заглянуть «за край» культурного, идеологического, экономического и т. п. пространства и времени и проникнуть в заповедные тайники мирового бытия и человеческой души, постоянно питающие и сохраняющие ядро жизненного процесса при всей изменяемости в ходе истории (до неузнаваемости) его внешнего облика. Можно сказать, что за «оболочкой зримой» событий и явлений поэт пытался увидеть саму историю, подобно тому, как, по его словам, под «оболочкой зримой» природы А. А. Фет узревал ее самое. Без учета этой онтологической и человековедческой целеустремленности подлинное содержание поэтической или публицистической «фактуры» в тех или иных его произведениях или размышлениях не может получить должного освещения.
Здесь будет уместным привести принципиальное возражение Тютчева Ф. В. Шеллингу, сделанное в начале 1830-х гг.: «Вы пытаетесь совершить невозможное дело. Философия, которая отвергает сверхъестественное и стремится доказывать все при помощи разума, неизбежно придет к материализму, а затем погрязнет в атеизме. Единственная философия, совместимая с христианством, целиком содержится в Катехизисе. Необходимо верить в то, во что верил святой Павел, а после него Паскаль, склонять колена перед Безумием креста или же все отрицать. Сверхъестественное лежит в глубине всего наиболее естественного в человеке. У него свои корни в человеческом сознании, которые гораздо сильнее того, что называют разумом…» (ЛН-2. С. 37).
Применительно к публицистике в споре поэта с Ф. В. Шеллингом важно выделить его историософский «кристалл», непосредственно связанный с христианским онтологическим и антропологическим основанием. Тютчев в резко альтернативной форме, так сказать по-достоевски (или-или), ставит самый существенный для его сознания вопрос: или апостольско-паскалевская вера в Безумие креста — или всеобщее отрицание, или примат «божественного» и «сверхъестественного» — или нигилистическое торжество «человеческого» и «природного». Третьего, как говорится, не дано. Говоря словами самого поэта, это — самое главное и роковое противостояние антропоцентрического своеволия и Богопослушания (по его убеждению, между самовластием человеческой воли и законом Христа немыслима никакая сделка). Речь в данном случае идет о жесткой противопоставленности, внутренней антагонистичности как бы двух сценариев («с Богом» и «без Бога») развития жизни и мысли, человека и человечества, теоцентрического и антропоцентрического понимания бытия и истории. «Человеческая природа, — подчеркивал поэт незадолго до смерти, — вне известных верований, преданная на добычу внешней действительности, может быть только одним: судорогою бешенства, которой роковой исход — только разрушение. Это последнее слово Иуды, который, предавши Христа, основательно рассудил, что ему остается лишь одно: удавиться. Вот кризис, чрез который общество должно пройти, прежде чем доберется до кризиса возрождения…» (цит. по: Биогр. С. 198). О том, насколько владела сознанием Тютчева и варьировалась мысль о судорогах существования и иудиной участи отрекшегося от Бога и полагающегося на собственные силы человека, можно судить по его словам в передаче А. В. Плетневой: «Между Христом и бешенством нет середины» (ЛН-1. С. 567).