Волчий паспорт - Евгений Евтушенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дети за стеклом
В 1972 году я возвращался домой из Австралии. Моим соседом в самолете был австралийский фермер лет семидесяти — крепенький, краснощекий, налитый здоровьем и оптимистическим любопытством. Он скопил за свою рабочую жизнь кое-какие деньжонки и решил на старости лет взглянуть на мир. До сих пор фермер никогда не покидал пределов Австралии, да и знание родины у него ограничивалось знанием собственных овцеводческих пастбищ. Например, он сказал мне, что никогда не видел аборигенов. Все вызывало в нем восторг — и то, как, покачивая бедрами, стюардессы катили по проходу столик с крошечными бутылочками, и то, что где-то внизу, изумрудно просвечивая сквозь облака, проплывали неизвестные ему ранее острова, и то, что на его груди болтался новенький «Полароид», которым фермер предполагал запечатлеть ожидаемую красоту мира. Фермер летел в Париж, я — в Москву, однако забастовка работников аэролинии остановила его и меня на пару дней в Дели. Нас поселили в одной гостинице, и, скинувшись, чтобы подешевле, мы наняли такси для поездки в Старый Дели. Предвкушая экзотическое зрелище, фермер привел в боевую готовность «Полароид». Однако недалеко от въезда в Старый Дели шофер категорически потребовал, чтобы мы подняли стекла автомашины, несмотря на удушающую жару. Мы поняли причину его настойчивости, только когда въехали в город. Шофер был вынужден снизить скорость до минимума, потому что машину обступили изможденные полуголые люди, протягивая к нам руки: «Моней! Моней!» В их просьбе не было никакой крикливой назойливости и даже почти никакой надежды, но это-то и было страшно. Мы видели прижимающиеся к стеклам скелетообразные призраки с неподвижными, погруженными в собственный голод глазами, и таких людей было не десятки, не сотни, а тысячи. Это были те, кто рождались на улице, спали на улице и умирали на улице, так и не узнав, что такое значит собственная крыша над головой. Особенно невыносимо было видеть детей, настолько исхудалых, что они казались прозрачными. Их черные глаза прилипали к стеклам машины, а тоненькие руки царапали ногтями по стеклу. Если бы мы вывернули карманы, отдав все до последней монеты, мы бы все равно не смогли помочь им всем сразу. Австралийский фермер забыл про свой «Полароид» и, задыхаясь, прохрипел: «Назад… Назад… Это невозможно видеть…» Ночью впервые в его жизни у него было плохо с сердцем, и пришлось вызывать врача. Фермер лихорадочно бормотал, хватая мою руку: «Я не представлял, что так бывает. Я честный человек, я ничего не украл, я сам работал всю жизнь, но я почувствовал себя преступником… Да, все мы преступники, если есть еще дети, которые так живут…» Я тоже чувствовал себя преступником.
Мальчик с чистыми глазами
— Только вы нас можете выручить, только вы..;" — еще раз повторил мужчина с честными голубыми глазами, в ковбойке с протеринками на воротнике, с брезентовым, не слишком полным, выцветшим рюкзаком за плечами.
Мужчина держал за руку мальчика — тоненького, шмурыга-ющего носом, в коротеньких штанишках, в беленьких носочках, на одном из которых сиротливо зацепился репейник. У мальчика были такие же, только еще более ясные голубые глаза, лучившиеся из-под льняной челки.
Этот незнакомый мне мужчина ранним утром пришел в мою московскую квартиру со следующей историей. Он — инженер-судоремонтник, работает на Камчатке. Приехал с сыном в Москву в отпуск — их обокрали. Вытащили все — деньги, документы. Знакомых в Москве нет, но я — его любимый поэт и, следовательно, самый близкий в Москве человек. Вот он и подумал, что я ему не откажу, если он попросит у меня деньги на два авиабилета до Петропавловска-на-Камчатке. А оттуда он мне их, конечно, немедленно вышлет телеграфом.
— Сынок, почитай дяде Жене его стихи… — ласково сказал мужчина. — Пусть он увидит, как у нас в семье его любят…
Мальчик пригладил челку ладошкой, выпрямился и начал звонко читать:
— О, свадьбы в дни военные!
Деньги я дал. С той поры прошло лет пятнадцать, и у этого мальчика, наверное, появились свои дети, но никакого телеграфного перевода с Камчатки я так и не получил. Видимо, этот растрогавший меня маленький концерт был хорошо отрепетирован. Меня почему-то вся эта история с профессиональным шантажом сентиментальностью сильно задела.
Все мое военное детство было в долг. Мне давали в долг без отдачи хлеб, кров, деньги, ласку, добрые советы и даже продуктовые карточки. Никто не ждал, что я это верну, да и я не обещал и обещать не мог. А вот возвращаю, до сих пор возвращаю.
Поэтому я стараюсь давать в долг деньги, даже нарываясь на обманы. Но я стал замечать, что иногда люди, взявшие у тебя в долг, начинают тебя же потихоньку ненавидеть, ибо ты — живое напоминание об их долге. А все-таки деньги надо давать. Но откуда их взять столько, чтобы хватило на всех?
Контрамарка на процесс
В своем предсмертном интервью «Московским новостям» от 11 сентября 1988 года Ю. Даниэль сказал: «Как ни странно, но запомнилось, что в зале суда было много доброжелателей, я ощущал теплую волну симпатий. Помню отчаянное лицо Евтушенко, другие лица, все они выражали сочувствие».
До процесса я не был лично знаком с его героями — читал только предисловие А. Синявского к однотомнику Пастернака, и мне попадались время от времени переводы Даниэля. Псевдонимы Николай Аржак и Абрам Терц были мне знакомы по Тамиздату, но, честно говоря, их произведения мне не очень нравились, и я даже предполагал, что это мистификация, созданная за рубежом, а вовсе не посланная из СССР. Раскрытие псевдонимов, арест Синявского и Даниэля ошеломили интеллигенцию.
Я пошел на прием к секретарю ЦК КПСС П. Н. Демичеву, просил его, чтобы не было уголовного процесса. Демичев, по его словам, лично тоже был против суда. Он сказал мне, что Брежнева поставили в известность об аресте постфактум, и он принял решение спросить Федина — тогдашнего председателя Союза писателей, — решать ли этот вопрос уголовным судом либо товарищеским разбирательством внутри СП. Федин брезгливо замахал руками и сказал, что ниже достоинства Союза писателей заниматься подобной уголовщиной. Помимо коллективного письма против уголовного суда над Синявским и Даниэлем существовали и другие письма подобного содержания, одно из которых было подписано мной. Тем не менее, несмотря на протесты, процесс состоялся. На процесс выдавали билеты!!! Точнее, контрамарки. Я с огромным трудом получил в парткоме контрамарку, она выдавалась только на одно заседание. Я несколько опоздал, так как пробиться сквозь толпу, окружавшую здание, и милицию было нелегко. Когда я вошел в небольшой зал, вмещавший человек сто, заседание уже шло. Едва я успел сесть на место, как судья Л. Смирнов, заметивший мой приход, немедленно обвинил Синявского в том, что он в своей набранной в «Новом мире» и затем рассыпанной перед самым процессом статье выступил «против» уважаемого поэта Евтушенко.
Это был один из самых отвратительных моментов в моей жизни. Я почувствовал себя втягиваемым в грязнейшую провокацию. Когда меня политически оплевывали в газетах, обвиняя в «несмываемых синяках предательства», наше доблестное правосудие почему-то молчало и вдруг неожиданно решило меня «защищать», обвинив в предательстве Родины двух моих коллег-литераторов. Наверно, именно в этот момент у меня было «отчаянное лицо», по выражению Даниэля. Меня выручил Синявский (да, именно он, подсудимый, выручил меня, сидевшего в зале!). Синявский сказал, что это не была статья против Евтушенко, многие стихи которого ему нравятся, в статье критикуются только некоторые его произведения. Он глядел не на судью, а на меня, поверх голов, и в глазах его я читал нечто, похожее на: «Нас хотят сделать врагами, но мы не должны этому поддаваться». Так оно и случилось впоследствии.
Много раз многие люди передавали мне теплые слова обо мне и Синявского, и Даниэля, не забывших ни мою подпись под письмом в их защиту, ни другую помощь, которую я, насколько было в моих силах, оказывал. В этом нравственное отличие Синявского и Даниэля от некоторых других уехавших на Запад коллег, в чью защиту я тоже не раз выступал в тяжелые моменты их жизни, но которые затем «отплатили» мне по древнему печальному закону — «ни одно доброе дело не остается безнаказанным». Бог им судья.
После этого шумного процесса над писателями родилось слово «подписант», обозначавшее человека, поставившего свою подпись в защиту инакомыслящих. «Подписанты» попадали в черные списки на телевидении, их верстки или рассыпались, или задерживались, их заграничные поездки отменялись, некоторых выгоняли со службы. В число таких «подписантов» попал и я — и тоже претерпел немало неприятностей, однако, в отличие от многих коллег, я был все-таки защищен своей внутрисоюзной и международной известностью. Несмотря на попытки запретить мою поездку в США в 1966 году, бюрократии это все-таки не удалось. Нынешний заместитель председателя общества «Знание» тов. Семичастный сейчас старается в своих «самоадвокатских» воспоминаниях изобразить себя чуть ли не меценатом искусств (например, якобы он всячески пытался смягчить гнев Хрущева на Пастернака). Все это ложь. Я присутствовал на митинге комсомола, где Семичастный громил Пастернака с вдохновенным садистским упоением. Став шефом КГБ, Семичастный хотел использовать дело Синявского и Даниэля для дальнейшего «закручивания гаек». На встрече в «Известиях», отвечая на вопрос о его мнении по поводу книги Евгении Гинзбург «Крутой маршрут», он вдруг «раскрылся»: «Я этой даме за такую книгу вкатил бы еще один срок». Затем он обронил фразу, что кое-кого надо снова сажать. На вопрос «сколько?» ответил: «Сколько нужно, столько и посадим». Перед моим отъездом в США Семичастный на одном из совещаний напал на меня, сказав, что наша политика слишком двойственна — одной рукой мы сажаем Синявского и Даниэля, а другой подписываем документы на заграничную поездку Евтушенко. Это был опасный симптом. Однако мне уже была выдана выездная виза.