Том 6. Идиот - Федор Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как редко? Пушкина же убили.
— Это, может быть, случайно.
— Совсем не случайно; была дуэль на смерть, его и убили.
— Пуля попала так низко, что, верно, Дантес целил куда-нибудь выше, в грудь или в голову; а так, как она попала, никто не целит, стало быть, скорее всего пуля попала в Пушкина случайно, уже с промаха. Мне это компетентные люди говорили.
— А мне это один солдат говорил, с которым я один раз разговаривала, что им нарочно, по уставу, велено целиться, когда они в стрелки рассыпаются, в полчеловека; так и сказано у них: «в полчеловека». Вот уже, стало быть, не в грудь и не в голову, а нарочно в полчеловека велено стрелять. Я спрашивала потом у одного офицера, он говорил, что это точно так и верно.
— Это верно, потому что с дальнего расстояния.
— А вы умеете стрелять?
— Я никогда не стрелял.
— Неужели и зарядить пистолет не умеете?
— Не умею. То есть я понимаю, как это сделать, но я никогда сам не заряжал.
— Ну так, значит, и не умеете, потому что тут нужна практика! Слушайте же и заучите: во-первых, купите хорошего пистолетного пороху, не мокрого (говорят, надо не мокрого, а очень сухого), какого-то мелкого, вы уже такого спросите, а не такого, которым из пушек палят. Пулю, говорят, сами как-то отливают. У вас пистолеты есть?
— Нет, и не надо, — засмеялся вдруг князь.
— Ах, какой вздор! Непременно купите, хороший, французский или английский, это, говорят, самые лучшие. Потом возьмите пороху с наперсток, может быть два наперстка, и всыпьте. Лучше уж побольше. Прибейте войлоком (говорят, непременно надо войлоком почему-то), это можно где-нибудь достать, из какого-нибудь тюфяка, или двери иногда обивают войлоком. Потом, когда всунете войлок, вложите пулю, — слышите же, пулю потом, а порох прежде, а то не выстрелит. Чего вы смеетесь? Я хочу, чтобы вы каждый день стреляли по нескольку раз и непременно бы научились в цель попадать. Сделаете?
Князь смеялся; Аглая в досаде топнула ногой. Ее серьезный вид, при таком разговоре, несколько удивил князя. Он чувствовал отчасти, что ему бы надо было что-то узнать, про что-то спросить, — во всяком случае, про что-то посерьезнее того, как пистолет заряжают. Но всё это вылетело у него из ума, кроме одного того, что пред ним сидит она, а он на нее глядит, а о чем бы она ни заговорила, ему в эту минуту было бы почти всё равно.
Сверху на террасу сошел наконец сам Иван Федорович; он куда-то отправлялся с нахмуренным, озабоченным и решительным видом.
— А, Лев Николаич, ты… Куда теперь? — спросил он, несмотря на то что Лев Николаевич и не думал двигаться с места. — Пойдем-ка, я тебе словцо скажу.
— До свидания, — сказала Аглая и протянула князю руку.
На террасе уже было довольно темно, князь не разглядел бы в это мгновение ее лица совершенно ясно. Чрез минуту, когда уже они с генералом выходили с дачи, он вдруг ужасно покраснел и крепко сжал свою правую руку.
Оказалось, что Ивану Федоровичу было с ним по пути; Иван Федорович, несмотря на поздний час, торопился с кем-то о чем-то поговорить. Но покамест он вдруг заговорил с князем, быстро, тревожно, довольно бессвязно, часто поминая в разговоре Лизавету Прокофьевну. Если бы князь мог быть в эту минуту внимательнее, то он, может быть, догадался бы, что Ивану Федоровичу хочется между прочим что-то и от него выведать или, лучше сказать, прямо и открыто о чем-то спросить его, но всё не удается дотронуться до самой главной точки. К стыду своему, князь был до того рассеян, что в самом начале даже ничего и не слышал, и когда генерал остановился пред ним с каким-то горячим вопросом, то он принужден был ему сознаться, что ничего не понимает.
Генерал пожал плечами.
— Странные вы всё какие-то люди стали, со всех сторон, — пустился он опять говорить. — Говорю тебе, что я совсем не понимаю идей и тревог Лизаветы Прокофьевны. Она в истерике, и плачет, и говорит, что нас осрамили и опозорили. Кто? Как? С кем? Когда и почему? Я, признаюсь, виноват (в этом я сознаюсь), много виноват, но домогательства этой… беспокойной женщины (и дурно ведущей себя вдобавок) могут быть ограничены, наконец, полицией, и я даже сегодня намерен кое с кем видеться и предупредить. Всё можно устроить тихо, кротко, ласково даже, по знакомству и отнюдь без скандала. Согласен тоже, что будущность чревата событиями и что много неразъясненного; тут ость и интрига; но если здесь ничего не знают, там опять ничего объяснить не умеют; если я не слыхал, ты не слыхал, тот не слыхал, пятый тоже ничего не слыхал, то кто же, наконец, и слышал, спрошу тебя? Чем же это объяснить, по-твоему, кроме того, что наполовину дело — мираж, не существует, вроде того, как, например, свет луны… или другие привидения.
— Она помешанная, — пробормотал князь, вдруг припомнив, с болью, всё давешнее.
— В одно слово, если ты про эту. Меня тоже такая же идея посещала отчасти, и я засыпал спокойно. Но теперь я вижу, что тут думают правильнее, и не верю помешательству. Женщина вздорная, положим, но при этом даже тонкая, не только не безумная. Сегодняшняя выходка насчет Капитона Алексеича это слишком доказывает. С ее стороны дело мошенническое, то есть по крайней мере иезуитское, для особых целей.
— Какого Капитона Алексеича?
— Ах, боже мой, Лев Николаич, ты ничего не слушаешь. Я с того и начал, что заговорил с тобой про Капитона Алексеича; поражен так, что даже и теперь руки-ноги дрожат. Для того и в городе промедлил сегодня. Капитон Алексеич Радомский, дядя Евгения Павлыча…
— Ну! — вскричал князь.
— Застрелился утром, на рассвете, в семь часов. Старичок почтенный, семидесяти лет, эпикуреец, — и точь-в-точь как она говорила, — казенная сумма, знатная сумма!
— Откуда же она…
— Узнала-то? Ха-ха! Да ведь кругом нее уже целый штаб образовался, только что появилась. Знаешь, какие лица теперь ее посещают и ищут этой «чести знакомства». Натурально, давеча могла что-нибудь услышать от приходивших, потому что теперь весь Петербург уже знает и здесь пол-Павловска или и весь уже Павловск. Но какое же тонкое замечание ее насчет мундира-то, как мне пересказали, то есть насчет того, что Евгений Павлыч заблаговременно успел выйти в отставку! Этакий адский намек! Нет, это не выражает сумасшествия. Я, конечно, отказываюсь верить, что Евгений Павлыч мог знать заранее про катастрофу, то есть что такого-то числа, в семь часов, и так далее. Но он мог всё это предчувствовать. А я-то, а мы-то все и князь Щ. рассчитывали, что еще тот ему наследство оставит! Ужас! Ужас! Пойми, впрочем, я Евгения Павлыча не обвиняю ни в чем и спешу объяснить тебе, но все-таки, однако ж, подозрительно. Князь Щ. поражен чрезвычайно. Всё это как-то странно стряслось.
— Но что же в поведении Евгения Павлыча подозрительного?
— Ничего нет! Держал себя благороднейшим образом. Я и не намекал ни на что. Свое-то состояние, я думаю, у него в целости. Лизавета Прокофьевна, разумеется, и слышать не хочет… Но главное — все эти семейные катастрофы, или, лучше сказать, все эти дрязги, так что даже не знаешь, как и назвать… Ты, подлинно сказать, друг дома, Лев Николаич, и вообрази, сейчас оказывается, хоть, впрочем, и не точно, что Евгений Павлыч будто бы уже больше месяца назад объяснился с Аглаей и получил будто бы от нее формальный отказ.
— Быть не может! — с жаром вскричал князь.
— Да разве ты что-нибудь знаешь? Видишь, дражайший, — встрепенулся и удивился генерал, останавливаясь на месте как вкопанный, — я, может быть, тебе напрасно и неприлично проговорился, но ведь это потому, что ты… что ты… можно сказать, такой человек. Может быть, ты знаешь что-нибудь особенное?
— Я ничего не знаю… об Евгении Павлыче, — пробормотал князь.
— И я не знаю! Меня… меня, брат, хотят решительно закопать в землю и похоронить, и рассудить не хотят при этом, что это тяжело человеку и что я этого не вынесу. Сейчас такая сцена была, что ужас! Я как родному сыну тебе говорю. Главное, Аглая точно смеется над матерью. Про то, что она, кажется, отказала Евгению Павлычу с месяц назад и что было у них объяснение, довольно формальное, сообщили сестры, в виде догадки… впрочем, твердой догадки. Но ведь это такое самовольное и фантастическое создание, что и рассказать нельзя! Все великодушия, все блестящие качества сердца и ума — это всё, пожалуй, в ней есть, но при этом каприз, насмешки, — словом, характер бесовский и вдобавок с фантазиями. Над матерью сейчас насмеялась в глаза, над сестрами, над князем Щ.; про меня и говорить нечего, надо мной она редко когда не смеется, но ведь я что, я, знаешь, люблю ее, люблю даже, что она смеется, — и, кажется, бесенок этот меня за это особенно любит, то есть больше всех других, кажется. Побьюсь об заклад, что она и над тобой уже чем-нибудь насмеялась. Я» ас сейчас застал в разговоре после давешней грозы наверху; она с тобой сидела как ни в чем не бывало.