Время потрясений. 1900-1950 гг. - Дмитрий Львович Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь, раз другой дороги нет, он пытается честно понять коллективизацию. Во-первых, он действительно искренне ненавидит кулаков. Там есть страшный кулак, который нарочно морит лошадей, чтобы не отдать их коллективу, довольно омерзительный образ. Бедняки вызывают его горячее сочувствие. Единственные, кто вызывает его ненависть, – люди, которые говорят бюрократическими формами, люди, для которых не существует человека, а существуют только левые и правые уклоны, сводки, первостепенная и второстепенная опасность. Там есть герой, который по сердечной слабости поставлен бороться со второстепенными опасностями, к первостепенным его не допускают.
В общем, это все, конечно, достаточно косметическая ирония. Это ирония относительно внешних, достаточно второстепенных примет этого страшного нового времени. Конечно, Платонов не позволяет себе ударить в полную мощь. Он говорит лишь о том, что эта новая утопия, которая развёрнута ради человека, человека-то и игнорирует. «Впрок» – это ключевое слово. Что такое «впрок»? Кондров всё время приговаривает: «Это нам впрок». Впрок нам то, что хоть как-то учитывает наши интересы, а всё остальное не впрок. Платонов пытается показать, что бешеная, лихорадочная работа – работа в пустоту, потому что человека она не учитывает. Но с идеей он согласен, его восхищает идея коллективного труда, в колхозах он видит прекрасный пример самопожертвования, работы, чего хотите. Вот этого Сталин и не учёл, а может быть, он просто с самого начала понял, что это хороший текст. Я бы даже рискнул сказать, что это гениальный текст. Этим он потенциально опасен. Опасен он ещё и потому, что в нём сохранился дух двадцатых годов, тех самых безумных народных агитаторов, мечтателей, которые в повести Пильняка «Красное дерево» спят в разрушенной церкви, потому что больше негде. Люди, которые всё отдали, потеряли и оказались в НЭПе не нужны. Вот эта платоновская мысль могла, конечно, не понравиться.
«Впрок» – это лишь начало крестного пути Платонова. После этого, естественно, «Красная новь» его уже не печатала. Он умудрился съездить в командировку в Среднюю Азию и написать замечательную повесть «Джан», напечатать несколько очерков о строительстве в той же Средней Азии. Потом работал в очень быстро уничтоженном журнале «Литературный критик», который уже в 1939 году был разобран. Но Платонов успел написать там целую книгу заметок «Записки читателя», которая успела дойти до набора и была разобрана. Иногда чудом появлялись его рассказы («Река Потудань», «Третий сын», «Фро»), но по большому счёту Платонов из литературы был вычеркнут до Великой Отечественной войны. Сын его был арестован по ложному обвинению и отпущен, уже когда был безнадёжно болен туберкулёзом. Собственно, от него Платонов заразился и умер сам семь лет спустя.
Жизнь его на этом закончилась. Остаётся поражаться тому, что он умудрился как-то в этой ситуации жить и писать, дожить до 1951 года. Вот это чудо какой-то невероятной внутренней устойчивости! Когда мы читаем последние тексты Платонова, например, его пьесу «Ноев ковчег» или его последний незаконченный роман «Счастливая Москва», наверно, мы замечаем там черты настоящего безумия. Наверно, оно там было, но безумие это было вызвано главным образом страшным когнитивным диссонансом. Самый советский, самый искренний из советских писателей оказался советской властью невостребован и затравлен. Единственный человек, который верил в народную утопию, оказался её первой жертвой. Это, может быть, один из самых страшных парадоксов русской литературы XX века.
Каковы были отношения Платонова с Пильняком и почему он вместе с ним написал «Че-че-о»?
Не только «Че-че-о», они вместе написали пьесу «Четырнадцать красных избушек». Они вообще дружили. У них как у литераторов нет ничего общего, будем откровенны. Эренбурга как-то спросили, что общего у Евтушенко и Вознесенского. Он ответил: «Что общего у двух ночных путников, которых привязали разбойники к дереву? Дерево у них общее». У них общее было то, что их травили. А в остальном, конечно, Пильняк – гораздо менее глубокий писатель, в нём нет того языкового чуда, хотя он хороший писатель, настоящий.
Что связывает Платонова вообще с русской классической литературой? Чувство глубокого коллективного бессознательного, неформулируемого. Народ хочет превратиться в плазму, которая страшно наэлектризована, вдохновлена великой идеей. Народ хочет перейти в какое-то состояние вещества, он страстно мечтает о Чевенгуре, превратиться во что-то из рутины. Чевенгур – особое состояние одухотворённого народа. Не случайно лучший военный рассказ Платонова называется «Одухотворённые люди».
И Платонов всю жизнь одержим этой идеей. Революция на короткое время превращает людей в эту восторженную одухотворённую массу. Ужас в том, что начальству это совершенно не нужно. Начальство убивает эту утопию, потому что управлять таким народом оно не в состоянии. Им не нужен вдохновенный народ, им сводочка нужна. Это тема, которую чувствовал Платонов, понимал Пильняк и вся большая русская литература.
Иван Катаев
«Ленинградское шоссе», 1933
Начнём разговор о 1933 годе, о повести Ивана Катаева «Ленинградское шоссе». Это довольно неожиданная вещь, что мы отобрали для элитной, золотой сотни повесть Катаева (подчёркиваю, Ивана Катаева, а не Валентина). Тут есть две причины. Во-первых, это действительно очень хорошая повесть. Во-вторых, я стараюсь всё-таки говорить не о том, что широко известно. Мы уже огребли определённые нарекания за то, что у нас 1927 годом, скажем, не помечена «Зависть». И действительно, «Зависть» Олеши – один из ключевых текстов, но я Олешу приберегаю на 1965 год, на посмертную публикацию его величайшей книги «Ни дня без строчки», которая потом стала называться «Книгой прощания». Мне кажется важным поговорить о ней. Всё-таки я стараюсь говорить о том, что сейчас не в центре внимания.
Я человек не завистливый, тем более что в судьбе Ивана Катаева завидовать особенно нечему. Это расстрелянный, репрессированный, как и большинство талантливых авторов прозы в 30-е годы, писатель. Поэтам иногда удавалось уцелеть или путём молчания, или потому, что Сталин в поэзии хоть что-то, да понимал. Но поэтов тоже косой косило безотказно. Прозаикам, особенно таким, как «перевальцы» (группа «Перевал» пыталась сохранить некую идеологическую нейтральность в 20–30-е годы), конечно, ничего не светило. Тем не менее, хотя в судьбе Катаева завидовать нечему, я читал «Ленинградское шоссе» со жгучей завистью просто потому, что такой прозы давно нет. Я считаю Ивана Катаева в некотором смысле предтечей Трифонова. Будущие трифоновские подтексты, образ Москвы, ключевой в литературе