Слово и судьба (сборник) - Михаил Веллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вслушиваясь по звуку и слову, я перечитывал красивый, чистый и неправдивый рассказ Паустовского «Ручьи, где плещется форель», и вдруг мой инвалид, сглатывая пробившую после коньяка на жаре слюну, извергал нервный и сбивчивый монолог о нелепой сокровенности своей жизни, и я бросался записывать, задыхаясь и торопясь ему в унисон, и три страницы покрывались летящими каракулями в двадцать минут; а потом я две недели переписывал их по слову, разводя до пяти страниц и сократив до одной с четвертью; сглаживая строй интонаций до плавности и снова втыкая спотыкливость косноязычного отчаянья.
И стройный рассказ, сделанный на короткой фразе и рубленом диалоге, перекашивался от этой нагрузки, как поймавший гирю пеликан. И в этой асимметрии разностилевых частей вдруг появлялось незнамо что, придающее жесту силу удара.
На пальцах, по знакам и словам, линейкой и арифметикой выверяя строки, писал я снова письма влюбленного мальчика из «Неба над головой». Мелькнув впервые неуместным обрывком среди дел и мыслей чужой жизни, эти письма должны были к концу рассказа стать главными, и подчинить себе внимание, и сердце, и в них и был главный смысл.
И в каждом рассказе было несколько непримиримых правд и несколько верных и взаимоисключающих ответов.
Я писал их ползимы. И почти всю весну. И еще три недели осенью.
И всего-то в них было три страницы, девять и девять. Двадцать одна. Хорошее число, подумал я полжизни спустя.
Интермедия. Об отношении к написанному.
Когда я слышу о «страхе перед чистым листом», я раздражаюсь. Какого хрена?! Боишься – ну так не пиши! Поди в поликлинику за таблетками от невроза. Смени профессию. И не отнимай воздух у других. Что может быть сладостнее чистого листа, когда ты еще всевластен над готовыми родиться и тем пока идеальными словами!..
Есть много расхожих формул – банальных фраз, придуманных плохими журналистами и недоумками от околокультуры. Типа дежурных:
«Художник всегда неудовлетворен результатом своего творчества». Ну – дураков всегда большинство.
Графоман всегда удовлетворен результатом. Подняться над графоманией некоторые полагают искусством, каковым ему надлежит быть.
Нет, мои милые коекакеры и полумудрецы. Сознание несовершенства есть первый шаг к достижению совершенства. Вот второй шаг – долог и труден всерьез. СДЕЛАЙ ИЛИ СДОХНИ! Да, это не для всех. Тот, кто не собирается ради этого сдохнуть, в душе не допускает, что кто-то это может. Так раб и шкура не верят в возможность добровольного подвига и самосожжения, полагая в разговорах об этом лишь пропаганду для обывателей.
Но если ты неделями ловил и ждал фразу. Если мог месяц писать страницу, слушая строй слов до верного звучания. Если при перечитывании наутро и через три дня из-под ложечки толкалась восторженная волна под горло: «Да! Вот так вот!!!» Если всей жизнью ты двигался к каждому шагу и знаку своего дела. Так почему тебе быть недовольным?!
Я могу вчистовую надиктовывать тексты под диктофон. И большинство станет думать, что это нормально написано и так и полагается. Но это – не для того, кто попробовал настоящей работы и различил в ней настоящее качество.
Все, написанное по первому разу, легшее сразу на лист, я всегда рассматривал как черновик. Глина. Болванка. Заготовка.
Дай полежать хоть чуть-чуть. Прочти свежим взглядом. Смотри на текст, пока не увидишь сквозь имеющийся вариант – иные, лучшие, не худшие, возможные. Смотри и слушай, какой из них – идеальный.
А трудность идеала в том, что от него требуется быть адекватным. Адекватным – замыслу, задаче, характеру, сюжету, настроению.
Это сродни искусству икебаны. Лучший цветок вообще – не существует. Есть только верный цветок для этого места в этом букете. И тогда говорят о совершенстве.
Писать быстро и легко – не трудно. Трудно – дать в себе вызреть и родиться идеальному и адекватному варианту. Для этого нужны время, покой и кураж.
Мне в голову не приходило считать завершенными рассказы, если мне в них хоть что-то не нравилось. Не говоря о том, чтоб их кому-то показывать. Тем более – предлагать к печати.
Я делал их до тех пор, пока не получалось как надо! В нескольких случаях, когда это так и не получилось – они пошли в отходы.
Вот когда поправить уже нечего. Нечего улучшить. Ты изваял своего Давида. Написал свою Мону Лизу. Изрек словами сердца свою Нагорную проповедь. Тогда можно пускать свое слово в мир. Труд завершен.
Работающих иначе я всегда в той или иной степени презирал. Полагая в их отношении элемент халтуры «и так тоже хорошо».
4. В перерывах
Я заканчивал сезон Девятого Мая. Девятого первая рюмка выпивалась под звон кремлевских курантов с парада.
Девятого после полудня я в первый раз выползал на Петропавловку, загорать на пляже. Есть такое климатическое правило, что 9 Мая в Ленинграде всегда была хорошая погода.
Я смотрел на бронзовых и коричневых атлетов, и стройные мускулистые тела профессиональных ухаживателей за своим видом портили настроение. Я выглядел плохо и жил по сравнению с ними неправильно.
Дома я вытаскивал из-под шкафа гантели, эспандер и резиновый бинт и перед большим зеркалом в дверце начинал интенсивно приводить себя в порядок. Можно было бросить жрать на ночь, но если случалось пить, то приходилось и закусывать И сваливал я в пампасы. На Север или Юг, или Восток; вот только на Запад я не сваливал. Работа подыскивалась и готовилась с осени или зимы, заранее и задолго, не спеша и с предвкушением. Под нее с весны можно было по маленькой влезать в долги.
Валишь ты лес в тайге, или гонишь скот в горах, или упираешься рогом на стройке железки – голова твоя очищается, дух грубеет и здоровеет, а карман становится толще, ибо любая копейка оттянет кошелек нищего.
Я норовил вернуться в Ленинград к первому октября: рефлекс начала учебного года в университете. Четыре-шесть месяцев здоровой и правильной жизни – и счастье безделья, свободы и работы за столом освежались и вспыхивали: не то курс глубокой реабилитации, не то с войны целым вернулся.
Независимо от заработанной суммы и срока возвращения деньги неукоснительно кончались 8 Ноября – на второй день попойки. Главное было – успеть раздать долги и, в свою очередь, одолжить друзьям и знакомым разумные суммы. Брали на неделю-месяц, но я не торопил. Эти неистрачиваемые заначки, от трех до двадцати пяти рублей (брать больше у меня совестились) я получал без напоминаний или вытягивал до следующего мая. Март, ноль, и вдруг червонец! Советский вариант банковского вклада голодранца. Иных источников доходов на сезон не предвиделось.
Недельку отгуляв, раскачиваясь и настроившись, я угромождался за стол, закуривал над листом и проникался бесконечным кайфом.
5. Первая заправка
Стало быть, в октябре я довел первые три рассказа. А это что? Это уже подборка ! Можно предлагать журналам.
Пишущей машинки у меня не было. Они были дороги, и они были дефицитом. Двести сорок – двести шестьдесят рублей стоила машинка, обычная, портативная, без всякого электричества: их «доставали» по блату, умасливали заранее продавцов и т. п.
Старую машинку «Москва» я одолжил у друга и пользовался немало месяцев.
Печатать вполне быстро, хоть и не вслепую, я научился в газете.
И я старательно перепечатал свои три рассказа – через два интервала, бритвой подчищая опечатки, как полагается.
И спустился, перейдя в подъезд ДЛТ. И, пока были деньги, купил десять папок для бумаги по 22 коп. и десять «Скоросшивателей» картонных для бумаг по 12 коп. И другой канцелярской утвари, такой уютной и полезной.
Из «Скоросшивателей» я выдрал начинку: пластинчатые алюминиевые усы в картонной вклеенной планке. Получился просто сложенный вдвое лист серого картона в формат машинописного. Я приклеил снаружи белый лист, написал заголовок рассказа и вложил внутрь окончательный чистовой рукописный экземпляр. Его выпускать из дома и давать в чужие руки было нельзя ни в каком случае.
Три «родных» встали на полку над столом. А три печатных легли в папку. На ней я цветными чернилами крупно и четко написал фамилию.
И понес!
Я отнес их в родную «Неву» и отдал своему шефу и покровителю по когдатошней практике Самуилу Ароновичу Лурье. Старшему редактору отдела прозы. Умный, ироничный, доброжелательный и эрудированный Лурье был моим единственным знакомым в литературном мире. И выказывал мне дружбу старшего единомышленника.
– Вот уже много лет я ждал, когда же вы принесете нам прозу, и это наконец произошло! – воскликнул Лурье. – Поздравляю вас! Я не сомневаюсь, что это хорошо. И прочту ну просто вот сразу.
В те времена такое обещание уже много стоило.
Через неделю он сказал:
– Миша. Я прочитал ваши рассказы. Ну что? Я вас поздравляю. Проза, конечно, есть. Да зная вас, в этом невозможно было сомневаться. Публиковать, конечно, еще рано, тут я должен сразу вас огорчить. Но вообще это вас огорчать не должно. Это говорит не только о том, что вы пишете, но и о том – и даже больше о том! – какое дерьмо мы печатаем.