Жизнь Владислава Ходасевича - Ирина Муравьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Набоков вспоминает в одном из поздних интервью, как навещал их Ходасевич в маленькой, но светлой квартирке на улице Сайгон, 8, состоящей из одной огромной комнаты, так что приходилось использовать ванную как кабинет, а вечерних гостей принимать в кухоньке, чтобы не мешать спящему маленькому сыну («чтобы не потревожить моего будущего переводчика»). Немало замечательных разговоров велось и в ней. Не без свойственного ему ехидства Набоков вспоминает также, как Ходасевич извлекал, «чтобы поесть с удобством, вставные челюсти изо рта — совсем как вельможа прошлого» (наверно, имеется в виду, что «вельможа прошлого» снимал с головы парик и обмахивался им — где-то это описано). Вот уж явно: для красного словца не пожалею и отца, да и как мог Ходасевич есть без вставных челюстей, когда своих собственных зубов у него почти не оставалось!
Отношения Ходасевича и Набокова, конечно, не были всегда безоблачными и безусловно, безоговорочно близкими. В марте 1936 года Ходасевич писал Берберовой: «Сирин мне вдруг надоел (секрет от Адамовича) и рядом с тобой он какой-то поддельный». Известно, что люди — все в целом и каждый в отдельности — начинали вдруг раздражать Ходасевича (об этом он писал еще Нюре из Крыма), но тут имеется в виду, скорее всего, проза, а не человек. Летом 1937 года он, правда, писал ей же, что сохраняет «остатки нежности к Смоленскому <…> и к Сирину». А Набоков в феврале 1936 года (почти одновременно с первым письмом Ходасевича) писал жене после посещения Ходасевича: «…у него пальцы перевязаны — фурункулы, и лицо желтое, как сегодня Сена, и ядовито загибается тонкая красная губа <…>. Владислав ядом обливал всех, как обдают деревца против филоксеры. Зайцевы голубеют от ужаса, когда он приближается».
Но какие точные, проникновенные слова написал о нем Набоков вскоре после его смерти:
«Крупнейший поэт нашего времени, литературный потомок Пушкина по тютчевской линии, он останется гордостью русской поэзии, пока жива последняя память о ней. Его дар тем более разителен, что полностью развит в годы отупения нашей словесности. <…>
В России и талант не спасает, в эмиграции спасает только талант. Как бы ни были тяжелы последние годы Ходасевича, как бы его ни томила наша бездарная эмигрантская судьба, как бы старинное, добротное человеческое равнодушие ни содействовало его человеческому угасанию, Ходасевич для России спасен — да и сам он готов признать, сквозь желчь и шипящую шутку, сквозь холод и мрак наставших дней, что положение он занимает особое: счастливое одиночество недоступной другим высоты. <…>
Как бы то ни было, теперь все кончено: завещанное сокровище стоит на полке, у будущего на виду, а добытчик ушел туда, откуда, быть может, кое-что долетает до слуха больших поэтов, пронзая наше бытие потусторонней свежестью».
Это слова из статьи Набокова «О Ходасевиче», напечатанной в журнале «Современные записки» № 68, в 1939 году, когда еще так остро было чувство утраты. Видно, Набокову была очень близка эта ирония, суховатость, свойственные поэзии Ходасевича, эта «чеканность формы», о которой он сам писал: «употребляю умышленно этот неаппетитный эпитет». Было между ними какое-то внутреннее родство, счастливое совпадение характера талантов.
И в том же номере «Современных записок» было напечатано стихотворение Набокова «Поэты», во многом связанное с Ходасевичем, своеобразный посмертный привет ему, признание общности их дела и их (и не только их двоих!) горькой эмигрантской судьбы, прощание (общее на всех) с поэзией и с жизнью. Хотя до смерти Набокова оставалось еще целых 38 лет, но он словно заканчивал счеты и с жизнью, и с поэзией вместе с Ходасевичем. Тем более что вскоре собирался уехать в США — европейская жизнь кончалась. В стихотворении среди прочего, в сложности построения и перекличек, есть и такие строфы:
<…> Пора, мы уходим: еще молодые,со списком еще не приснившихся снов,с последним, чуть зримым сияньем Россиина фосфорных рифмах последних стихов. <…>
Сейчас переходим с порога мирскогов ту область… как хочешь ее назови:пустыня ли, смерть, отрешенье от слова, —а может быть проще: молчанье любви…
Молчанье далекой дороги тележной,где в пене цветов колея не видна,молчанье отчизны (любви безнадежной),молчанье зарницы, молчанье зерна.
Стихотворение было подписано «Василій Шишковъ» — отчасти чтобы, подобно Ходасевичу, еще раз разыграть вечного антагониста Георгия Адамовича, и еще по ряду причин, которые разбирать здесь подробно ни к чему.
А дело в том, что вместе с Набоковым, на одном вечере, 8 февраля 1936 года, читал Ходасевич свое целиком выдуманное (кроме стихов) «Жизнеописание Василия Травникова», выдав его за документальное повествование, за описание жизни действительно существовавшего человека, никому не известного поэта. (Набоков прочел на этом вечере три рассказа.) Очевидно, Ходасевич, выступая вместе с Набоковым, склонным к мистификации, тоже захотел прибегнуть к этому соблазнительному приему, испытать на слушателях силу своей прозаической достоверности, тем более что он хорошо знал и чувствовал описываемую им в пастише эпоху.
Собравшиеся литераторы попались на эту удочку. Георгий Адамович писал в «Последних новостях» об этом вечере: «В. Ходасевич прочел жизнеописание некоего Травникова, человека, жившего в начале прошлого века. Имя неизвестное. В первые 10–15 минут чтения можно было подумать, что речь идет о каком-то чудаке, самодуре и оригинале, из рода тех, которых было так много в былые времена. Но чудак, оказывается, писал стихи, притом такие стихи, каких никто в России до Пушкина и Баратынского не писал: чистые, сухие, лишенные всякой сентиментальности, всяких стилистических украшений. Несомненно, Травников был одареннейшим поэтом <…>. К Ходасевичу архив Травникова, вернее, часть его архива попала случайно. Надо думать, что теперь историки нашей литературы приложат все усилия, чтобы разыскать, изучить и обнародовать рукописи этого необыкновенного человека».
Но вскоре Ходасевич публично признался в своей мистификации. Конечно, Адамович и другие рецензенты были смущены и, наверное, разозлены, особенно Адамович: в кои веки решил похвалить недруга, и тут такой конфуз…
Травников, действительно, получился на редкость убедительным, и вся эта грустная история его семьи была настолько проникнута духом того времени, что не поверить было трудно. Хотя рок, так упорно преследовавший несчастную семью Травниковых, чуть-чуть отзывался литературой. (Впрочем, вера в рок — тоже одна из характерных черт начала XIX века.) Хотя стихи Травникова при внимательном прочтении что-то слишком уж отдавали веком двадцатым. Более того, хитроумный Ходасевич приписал Травникову, в память о друге своей юности Муни, две-три строчки из его стихов, неизвестных, конечно, ни Адамовичу, ни всем прочим… В частности, эти, наиболее удачные, заканчивающие стихотворение Муни «Шмелей медовый голос…»:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});