Архипелаг ГУЛАГ. Книга 2 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это племя, пришедшее на землю – жить! А так как времени на тюрьму у них приходится почти столько же, сколько и на волю, то они и в тюрьме хотят срывать цветы жизни, и какое им дело – для чего эта тюрьма задумана и как страдают другие тут рядом. Они – непокорны, и вот пользуются плодами этой непокорности, – и почему им заботиться о тех, кто гнёт голову и умирает рабом? Им нужно есть – и они отнимают всё, что видят съедобное и вкусное. Им нужно пить – и они за водку продают конвою вещи, отобранные у соседей. Им нужно мягко спать – и при их мужественном виде считается у них вполне почётным возить с собой подушку и ватное одеяло или перину (тем более что там хорошо прячется нож). Они любят лучи благодатного солнца, и если не могут выехать на черноморский курорт, то загорают на крышах строительств, на каменных карьерах, у входа в шахту (под землю пусть спускаются кто дурней). У них великолепно откормленные мускулы, собираемые в шары. Бронзовую кожу свою они отдают под татуировку, и так постоянно удовлетворена их художественная, эротическая и даже нравственная потребность: на грудях, на животах, на спинах друг у друга они разглядывают могучих орлов, присевших на скалу или летящих в небе; балдоху (солнце) с лучами во все стороны; женщин и мужчин в слиянии; и отдельные органы их наслаждений; и вдруг около сердца – Ленина, или Сталина, или даже обоих (но это стоит ровно столько, сколько и крестик на шее у блатного). Иногда посмеются забавному кочегару, закидывающему уголь в самую задницу, или обезьяне, предавшейся онанизму. И прочтут друг на друге хотя и знакомые, но дорогие в своём повторении надписи: «Всех дешёвок в рот…!» (Звучит победно, как «Я царь Ассаргадон!») Или на животе у блатной девчёнки: «Умру за горячую…!» И даже скромную некрупную мораль на руке, всадившей уже десяток ножей под рёбра: «Помни слова матери!» Или: «Я помню ласки, я помню мать». (У блатных – культ матери, но формальный, без выполнения её заветов. Среди них популярно есенинское «Письмо матери» и вослед весь Есенин, что попроще. Некоторые стихи его, это «Письмо», «Вечер чёрные брови насопил», они поют.) – Для укрупнения чувств в их скоробегущей жизни они любят наркотики. Доступней всех наркотиков – анаша (из конопли), она же «плантчик», заворачиваемая в закурку. С благодарностью они и об этом поют:
Ах, плантчик, ты плантчик, ты божия травка,Отрада для всех ширмачей[167].
Да, не признают они на земле института собственности и этим действительно чужды буржуа и тем коммунистам, которые имеют дачи и автомобили. Всё, что блатные встречают на жизненном пути, они берут как своё (если это не слишком опасно). Даже когда у них всего вдоволь, они тянутся взять чужое, потому что приедчив вору некраденый кусок. Отобранное из одёжки они носят, пока не надоест, пока внове, а вскоре проигрывают в карты. Карточная игра ночами напролёт приносит им самые сильные ощущения, и тут они далеко превзошли русских дворян прошлых веков. Они могут играть на глаз (и у проигравшего тут же вырывают глаз), играть под себя, то есть проигрывать себя для неестественного употребления. Проигравшись, объявляют на барже или в бараке шмон, ещё находят что-нибудь у фраеров, и игра продолжается.
Затем, блатные не любят трудиться, но почему они должны любить труд, если кормятся, поятся и одеваются без него? Конечно, это мешает им сблизиться с рабочим классом (но так ли уж любит трудиться и рабочий класс? не из-за горьких ли денег он напрягается, не имея других путей заработать?). Блатные не только не могут «увлечься азартом труда», но труд им отвратителен, и они умеют это театрально выразить. Например, попав на сельхозкомандировку и вынужденные выйти за зону сгребать вику с овсом на сено, они не просто сядут отдыхать, но соберут все грабли и вилы в кучу, подожгут и у этого костра греются. (Социально-чуждый десятник! – принимай решение…)
Тщетно пытались заставить их воевать за Родину, у них родина – вся земля. Мобилизованные урки ехали в воинских эшелонах и напевали, раскачиваясь: «Наше дело правое! – Наше дело левое! – Почему все драпают? – ды-да почему?» Потом воровали что-нибудь, арестовывались и родным этапом возвращались в тыловую тюрьму. Даже когда уцелевшие троцкисты подавали заявления из лагерей на фронт, урки не подавали. Но когда действующая армия стала переваливать в Европу и запахло трофеями, – они надели воинское обмундирование и поехали грабить вослед за армией (они называли это шутя «Пятый Украинский фронт»).
Но! – и в этом они гораздо принципиальнее Пятьдесят Восьмой! – никакой Женька-Жоголь или Васька-Кишкеня с завёрнутыми голенищами, однощёкою гримасою уважительно выговаривающий священное слово «вор», – никогда не поможет укреплять тюрьму: врывать столбы, натягивать колючку, вскапывать предзонник, ремонтировать вахту, чинить освещение зоны. В этом – честь блатаря. Тюрьма создана против его свободы – и он не может работать на тюрьму! (Впрочем, он не рискует за этот отказ получить 58-ю, а бедному врагу народа сразу бы припаяли контрреволюционный саботаж. По безнаказанности блатные и смелы, а кого медведь драл, тот и пня боится.)
Впрочем, в иных местах, в иное время достаётся от рассердившегося начальства и некоторым блатным. Вот рассказ американского итальянца Томаса Сговио. (Родился в 1916 в Буффало, успел побывать в американском комсомоле. В 1933 его отец за коммунистическую деятельность был выслан из США, уехал в СССР, семья последовала за ним. Там жили как политэмигранты на содержании МОПРа, многие тысячи было таких в СССР, в ожидании, что понадобятся для захвата своих стран. Но с 1937 Сталин начал мести их подчистую. Посадили Сговио-отца, в 1938 арестовали и Томаса в Охотном ряду – получил СОЭ, социально-опасный элемент, 5 лет, – и быстро, в августе того же года, уже был на Колыме.) Чуть побыл на ОЛПе «Разведчик», был доходной, по-русски плохо говоря, плохо понимая, – и не понял, за что в столовой его избил молодой сильный блатарь. Кровоточа носом, лёжа на полу, Сговио увидел, что блатарь вытащил из-за голенища сапога длинный нож – ещё слово сказать, и заколет. Остался лежать на полу, потом долго плакал от горя и безсилия. Тот блатной работал на блатной же и работёнке – водовозом. Но через несколько месяцев в разгар зимы его сняли с водовоза и велели идти на общие работы. Он отказался (обычное поведение блатного). Его посадили в изолятор. На разводе поволокли к вахте перед всеми, требовали стать в строй бригады. Блатарь плюнул в лицо начальнику ОЛПа и кричал на надзор, на охрану: «Суки! Лягавые! Фашисты!» Охрана раздела его (был сильный мороз), оставили в одних кальсонах, привязали к саням – и так протащили через ворота. А он всё барахтался, поносил начальника и охрану. Поволокли дальше – замёрз. (Но вот Сговио: «Что он меня чуть не зарезал – это ничто. Он для меня герой, и я люблю его – за то, что он ругал начальство»).
Увидеть блатаря с газетой – совершенно невозможно, блатными твёрдо установлено, что политика – щебет, не относящийся к подлинной жизни. Книг блатные тоже не читают, очень редко. Но они любят литературу устную, и тот рассказчик, который после отбоя им безконечно тискает романы, всегда будет сыт от их добычи и в почёте, как все сказочники и певцы у примитивных народов. Романы эти – фантастическое и довольно однообразное смешение дешёвой бульварщины из великосветской (обязательно великосветской) жизни, где мелькают титулы виконтов, графов, маркизов, – с собственными блатными легендами, самовозвеличением, блатным жаргоном и блатными представлениями о роскошной жизни, которой герой всегда в конце добивается: графиня ложится в его «койку», курит он только «Казбек», имеет «луковицу» (часы), а его «прохоря» (ботинки) начищены до блеска.
Николай Погодин получал командировку на Беломорканал и, вероятно, проел там немало казны, – а ничего в блатных не разглядел, ничего не понял, обо всём солгал. Так как в нашей литературе 40 лет ничего о лагерях не было, кроме его пьесы (и фильма потом), то приходится тут на неё отозваться.
Убогость инженеров-каэров, смотрящих в рот своим воспитателям и так учащихся жить, даже не требует отзыва. Но – о его аристократах, о блатных. Погодин умудрился не заметить в них даже той простой черты, что они отнимают по праву сильного, а не тайно воруют из кармана. Он их всех поголовно изобразил мелкими карманными ворами и до надоедания, больше дюжины раз, обыгрывает это в пьесе, и у него урки воруют даже друг у друга (совершенный вздор: воруют только у фраеров, и всё сдаётся пахану). Так же не понял Погодин (или не захотел понять) подлинных стимулов лагерной работы – голода, битья, бригадной круговой поруки. Ухватился же за одно: за «социальную близость» блатных (это подсказали ему в Управлении канала в Медвежке, а то ещё раньше в Москве, Максим Горький) – и бросился он показывать «перековку» блатных. И получился пасквиль на блатных, от которого даже мне хочется их защитить.