Том 4. Повести, рассказы и очерки - Владимир Короленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шаги приблизились; в ночной темноте прозвучали беззаботные молодые голоса. Двое юношей беспечно разговаривали о театре, об игре Ермоловой и Живокини и громко смеялись, повторяя некоторые места из комедии. Вскоре разговор стал тише, и, наконец, фигуры скрылись на дороге к академии.
— Студенты это, — сказал Прошка. — Арфанов с товарищем. Я их знаю.
— Ну-к што? — спросил угрюмый товарищ, желая получить более обстоятельное объяснение.
— Свяжешься — не рад будешь… Да и что с их возьмешь? — уклончиво ответил Прохор.
Служивый крякнул, и в темноте Прошка угадал саркастический и почти враждебный взгляд товарища.
— Невозможно мне, — прибавил опять Прошка, угрюмо потупляя глаза. — Как я теперича живу по соседству… начальство ихнее… Ну, и опять, здоров драться этот Арфанов… Все они отчаянные…
И Прошка рассказал несколько случаев, хотя и относившихся к более или менее отдаленному прошлому, о том, как один студент побил трех «ребят» на этом самом перекрестке, как другой вырвал нож голою рукой и при этом успел еще «накласть» нападавшему и свалить его еле живого в канаву, где тот пролежал, пока пришли дачные дворники, и т. д. Нужно заметить, что случаи эти относились к героическому прошлому академии, но слава этих подвигов жила еще на Выселках и, передаваясь из уст в уста, покрывала и последующие поколения студентов некоторым ореолом.
Трудно сказать, был ли служивый убежден Прошкиной аргументацией, но так как дело все равно было потеряно, то он, не теряя слов на возражения, вернулся к прежнему месту. Прошка последовал за дам и, настроенный в эту ночь необычайно грустно, возобновил малодушные жалобы…
Между тем ночь бежала своим чередом, и хотя на небе стояли тяжелые и темные тучи, но все же было заметно, что утро близко. Неровные кочки торфяного поля выступали яснее, подернувшись с одной стороны белесоватым отсветом; березки тихо шептались, вздрагивая от предутреннего холода; где-то далеко кричал петух, и раздававшиеся по временам звуки ресторанного оркестра доносились как-то вяло, точно мелодия засыпала на лету. Служивый давно докурил трубку; и так как набить ее было нечем, то он поковырял в ней ржавым гвоздем и стал тянуть отвратительный табачный сок… Трубка при этом как-то хрипло ворчала, точно грудь больного, готового закашляться последним предсмертным кашлем. Все это, в связи с неудавшейся ночью, еще более располагало к меланхолии. Прошка замолк.
— Прямо хоть с пером[35] работай, — сказал вдруг служивый решительным тоном.
Прошка беспокойно заерзал на месте.
— А то с кистенем, — продолжал служивый, выколачивая трубку о ближайший пень. — Видно, такие времена подходют…
— Ну, нет, — заговорил Прошка, — не согласен я… Потому главная причина, как я при семействе живу, на миру. Человек я по своему месту известный… невозможно мне. Да и грех.
Служивый не возражал, но и не соглашался. Он был человек молчаливый, но его молчание было значительно и мрачно. Он опять не ответил и прислушался.
По новой дороге, в направлении от парка к перекрестку, слышалась приближавшаяся песня. Какой-то беззаботный гуляка шел неторопливою походкой и громко пел. Весь напитавшись за вечер мелодиями из опереток, он изливал теперь из себя веселые шансонетки, и звуки раскатывались далеко по росе. Служивый встал, поднял на дороге камень и стал неторопливо обвязывать его платком, которым был опоясан по животу.
— Что это ты? — робко спросил Прошка.
— Ничаго, — ответил служивый.
— Нет, ты этого «в моем месте» не моги, — заговорил Прохор довольно решительно и затем, несколько оробев от презрительного и укоризненного взгляда товарища, которого он сам же заманил в свое место, прибавил оживленным и радостным тоном:
— Да ты погоди. Я этого самого песельника сейчас тебе предоставлю… Потому это чиновник.
— Ты почем знаешь? — спросил служивый.
— Да уж будь спокоен. Здешняя публика мне, братец, достаточно известна. Здесь ведь пешком-то больше приказчик идет да чиновник, купец не пойдет: у него лихач. Приказчик заорет, сейчас все собаки в Бутырках взвоют. А этот, вишь, как складно выводит, и голос тонкой. Видно, человек деликатный, а выпивши крепко…
Прошка повеселел.
— Ты вот что, служивый, — заговорил он опять. — Ты послушайся меня… Ты это брось. Лучше сядь ты у дороги и сиди. А уж я сам… Сейчас его ежели облапить, все отдаст… Белендрясы эти на нем нацеплены, цепочки, за девками так гоголем и плавает. А драться не мастера… У иного и «припас»[36] какой бывает, так он даже и не вспомнит. Деликатный народ.
Товарищ не возражал. Он только посмотрел на Прошку таким взглядом, который показал ясно, что теперь предстоит или восстановить пошатнувшуюся репутацию, или потерять всякое доверие. Между тем певец приблизился к роковому месту.
Прошка обыкновенного медвежеватой походкой вышел на дорогу.
— Дозвольте, господин, огоньку-с… цыгарку закурить! — сказал он, налезая вплотную на беззаботного певца.
Но тот не оправдал Прошкиных ожиданий. Слегка отшатнувшись в сторону, так что нельзя было заметить, произошло ли это вследствие винных паров, или было рассчитанным маневром, — веселый господин вдруг остановился и сказал резко прозвучавшим в темноте голосом:
— Закуривай!
Мелькнул огонь, что-то грянуло на всю окрестность, отдавшись далеко эхом. Прошка упал.
Беззаботный господин отвернулся и, как ни в чем не бывало, пошел далее, опять покачиваясь на ходу и продолжая песенку с того места, на котором был остановлен. Эта удивительная беспечность произвела даже на служивого столь сильное впечатление, что он в течение некоторого времени провожал веселого господина остолбенелым взглядом, не выходя из кустов.
Затем, вспомнив о Прохоре, вышел на дорогу.
— Прошка! — окликнул он довольно робко лежащую у края дороги фигуру.
Прошка шевельнулся.
— Прохор, слышь! Прохор, голубчик! Жив ли? — спросил служивый с участием.
Прошка зашевелился сильнее и присел.
— Кажись, ничего, — заговорил он, тяжело вздыхая и разминаясь. — Верно… вреда, кажись, нету. А то было вовсе убил.
Товарищ искренно обрадовался.
— Слава-те, господи, владычица небесная… А ведь я думал — крышка! Ну, ин вставай. Надо, видно, убираться, пока целы… Ишь, собаки на даче заливаются…
— Ничего, — уверенно ответил Прошка. — Кому надобность… Далеко. А как он меня полыхнул-то… Ну-у, ну-у! И народ нонче пошел. Креста на нем нет… Убил человека и пошел ссбе… Слышишь ты?
Оба прислушались. Издали все еще доносились обрывки лесни.
— Поет-заливается… Ушел и не оглянулся… Может, я здесь поколел, как собака.
Он всхлипнул.
— Каскеты медные теперь на персты надевают… Свинчатками лупят, — говорил он жалобным, почти плачущим голосом… — Долбанет этак невзначай, искры из глаз… Обеспамятеешь…
— Ну-ну… — угрюмо сказал товарищ, очевидно, не одобрявший Прошкиного малодушия.
— Ну, пущай… — продолжал Прохор простодушно. — Надо, скажем, и ему какое-нибудь средствие… оборону какую-нибудь… А этот смотри ты: палит, не говоря худого слова…
Он опять всхлипнул. Волнение было слишком сильно, и он хотел жаловаться и плакать.
— Народ пошел какой… Неаккуратный…
— Ну-ну!.. — сказал опять товарищ.
Прошка склонил голову на руки. Жизнь казалась ему невозможной. В душе было темно и тоскливо, как еще не бывало никогда. Кроме тоски, он чувствовал еще обиду: ему казалось, что в игре, которую он вел с ближними, последние прибегают к неправильным и непозволительным ходам. Сам он работал только «всухую» и не мог без страха подумать об убийстве. Как и в кулачных боях, он полагался на кулак и на крепкую медвежью хватку. Он желал бы, чтобы ближние боролись «благородно».
Все еще по временам всхлипывая, он поднялся с земли ипересел под навес. Выстрел, действительно, не вызвал на дачах никакого движения, и собачий лай, поднявшийся сначала более не возобновлялся. Товарищ Прошки присел с ним рядом. Он был озадачен слабостью Прошки. Не обладая большим запасом утешительных слов, он ничего не сказал, но, кажется его молчание на этот раз имело сочувственный характер.
Становилось светлее; роса налегла матово-белою пеленой на зелень. Оркестр смолк. Первые лучи солнца освещали две угрюмые фигуры, неподвижно сидевшие на перекрестке.
IIIОтношение выселковских обывателей к Прошкиной профессии отличалось чрезвычайной терпимостью. С тех пор, как уклад прежнего крестьянского мира был порушен и его члены пошли вразброд, все они находили естественным, что человек так или иначе кормится по силе возможности. Обломок прежнего крестьянского общества — Выселки требовали только, чтоб их члены не забывали вконец своих связей с «миром», не делали вреда своим однообщественникам. Кажется, что именно таким образом следует объяснить тот сочувственный нейтралитет, какого придерживались выселковцы в отношении к Прошкину способу кормления. В свою очередь, и отношения Прошки к согражданам были исполнены взаимной благосклонности. По крайней мере так было прежде. Выселки знали Прохора, и Прохор знал Выселки. В случае удачи Прошки, на Выселках многие бывали веселы и пьяны, и никому не приходило в голову задаваться нескромным вопросом: откуда взяты деньги, которыми оплачивалось это веселье? Впрочем, все хорошо знали это без всяких справок. Зато в самые темные осенние ночи Прохор различал своих компатриотов рысьими глазами, и никогда он не позволял себе испугать выселковскую женщину, не обидел ни одного пьяного выселковца. К сожалению, в наступившие для Прошки тяжелые времена этому трогательному согласию предстояло жестокое испытание.