Диккенс - Максим Чертанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Диккенс, конечно, не мог пощадить Доррита, оставив его в блаженном полоумии — тогда в романе не было бы морали, — и на одном из светских приемов тот окончательно сходит с ума:
«…Он вдруг встал и громко позвал, обращаясь к ее опустевшему месту в другом конце стола:
— Эми, Эми, дитя мое!
Эта странная выходка, в сочетании с его неестественно напряженным голосом и неестественно напряженным выражением лица, так удивила всех, что за столом мгновенно установилась тишина.
— Эми, дитя мое, — повторил он. — Сходи, дружочек, взгляни, не Боб ли нынче дежурит у ворот… Эми, Эми! Мне что-то неможется. Кха. Сам не знаю, что это такое со мной. Я очень хотел бы поговорить с Бобом. Кха. Ведь из всех тюремных сторожей он нам самый большой друг, и мне и тебе. Поищи Боба в караульне и скажи, что я прошу его прийти».
Доррит умирает, все рушится; богатство — тлен, одна любовь чего-то стоит…
Диккенс бежал от англичан, но их и в Париже было полно, и они бесили его своим надутым патриотизмом — 1856 год он начал с сердитой статьи «Островизмы» («еще одним примечательным островизмом является наша склонность объявлять, с полной искренностью, что только английское естественно, а все остальное противоестественно») и в следующих статьях продолжал сердиться вообще на все, окончательно излив досаду в статье «Почему?»:
«Почему молодая женщина приятной наружности, аккуратно одетая, с блестящими, гладко причесанными волосами, к какому бы сословию она ни принадлежала раньше, как только ее поставят за прилавок буфета железнодорожной станции, начинает видеть свое назначение в том, чтобы всячески меня унижать? Почему она оставляет без внимания мою почтительную и скромную мольбу о порции паштета из свинины и чашке чая? Почему она кормит меня с таким видом, словно я — гиена?.. Почему, когда я прихожу в театр, там все так условно и не имеет ни малейшего сходства с жизнью?.. Почему мы так любим хвастать? Почему мы так готовы забрать себе в голову ничем не обоснованные мнения и потом скакать с ними, как бешеный конь, покуда не упремся лбом в каменную стену? Почему я должен всякую минуту быть готовым проливать слезы восторга и радости оттого, что у кормила власти встали Буффи и Будль?»
Война, кажется, все-таки подходила к победному концу, но дома ничего не менялось, Буффи и Будль, Полипы и Чваннинги не думали меняться или уходить в отставку, очередной экономический кризис накрыл страну, в Манчестере проходила большая забастовка, сотрудник «Домашнего чтения» Генри Морли написал о ней в очень сочувственном тоне — прежде Диккенс такой материал зарубил бы, теперь оставил. Уиллсу, 6 января: «…Я уже не могу выдавать себя за человека, порицающего все без исключения забастовки…»
18 марта был подписан мирный договор: побежденная Россия возвращала Османской империи территории в Южной Бессарабии, в устье Дуная и на Кавказе, лишалась боевого флота в Черном море, но отобрать у нее сколько-нибудь значительные территории не получилось (Англия тут же, заключив союз с афганским эмиром, объявила войну Ирану); британское правительство ушло в отставку, Абердина сменил Генри Темпл (виконт Палмерстон), министр внутренних дел в кабинете Абердина, — Крымская война считалась его достижением, он был среди населения чрезвычайно популярен и считался «либеральным тори». Диккенса это назначение нисколько не обрадовало, и он продолжал в каждом выпуске «Домашнего чтения» поносить правительство и англичан вообще, позволявших обращаться с собой как с безмозглыми курами.
В марте он купил имение Гэдсхилл за 1700 фунтов, с отсрочкой въезда до 1857 года: дом, о котором он столько мечтал, был небольшим (два этажа по четыре комнаты) и сильно запущенным, требовалась перестройка, зато при нем имелся громадный сад. В том же месяце старый холостяк Форстер шокировал всех, решив жениться: невеста — Элизабет Колберн, богатая вдова. Диккенс не посмел отговаривать друга, но в письмах к нему с горечью вспоминал «старое». 13 апреля: «Былые времена — былые времена! Вернется ли когда-нибудь ко мне то настроение, какое бывало тогда? Что-то подобное, возможно, но совсем как раньше никогда не будет… Скелет в моем шкафу все растет…»
В том же письме он говорил о Макриди: тот оставил сцену, вышел на давно желанную пенсию и был счастлив. «Что касается меня, то я всегда мечтал умереть, с божьей помощью, на своем посту, но я никогда не желал этого так остро, как сейчас… работать не покладая рук, никогда не быть довольным собой, постоянно ставить перед собой все новые и новые цели, вечно вынашивать новые замыслы и планы, искать, терзаться и снова искать, — разве не ясно, что так оно и должно быть! Ведь когда тебя гонит вперед какая-то непреодолимая сила, тут уж не остановиться до самого конца».
«Скелетом в шкафу», вероятно, были отношения с Кэтрин. 22 апреля он описывал Коллинзу, как обедали с женой, свояченицей и дочерьми в ресторане: «Миссис Диккенс ест столько, что почти убивает себя…» И в том же письме: «В субботу вечером, часов около одиннадцати, я заплатил три франка у дверей одного дома, куда буквально ломился народ, и попал на ночной бал… Несколько хорошеньких лиц, но непременно либо порочных, холодно расчетливых, либо изможденных и жалких, с явными следами увядания. Среди последних была женщина лет тридцати или около того; она сидела в углу, закутавшись в индийскую шаль, и ни разу не встала со своего места за все время, что я пробыл там. Красивая, отчужденная, задумчивая, с каким-то особым благородством на челе. Я хочу сегодня вечером походить поискать ее. Я тогда не заговорил с ней, но мне почему-то кажется, что я должен узнать ее поближе. Наверно, это мне не удастся». Неизвестно, удалось или нет, во всяком случае, он об этом больше не упоминал. А в первых числах мая семья спешно засобиралась в Лондон.
В доме на Тэвисток-сквер он обнаружил Хогартов, пыль, грязь (с его точки зрения грязно было везде, у всех — его требования к гигиене были на уровне не XIX, а скорее XXI века), неубранные комнаты, переставленную мебель; в гневе уехал один в Дувр и три дня прожил в гостинице, ожидая, пока родственники уберутся. Когда-то он питал к Хогартам симпатию, а к тестю даже привязанность — прошли те времена.
Едва не поссорился с мисс Куттс — она патриотично ругала французов, он отвечал ей: «Англичане делают вид, что у них нет социальных бед и зла, французы — признают их существование: вот разница». Форстер написал, что ему нравятся Бальзак и Жорж Санд и что «герой английского романа всегда скучен — слишком уж хорош». Диккенс с унынием соглашался: «…Этот самый неестественный молодой джентльмен (чтобы быть приличным, обязательно быть неестественным), которого Вы встречаете в книгах, в том числе и моих, должен быть неестественным из-за вашей (то есть английской. — М. Ч.) морали; нельзя упоминать — нет, я даже не говорю о непристойном, — но ничего вообще, никаких событий, испытаний и волнений, неотделимых от жизни мужчины…» В 1830-х он писал, что сам, будучи судьей, не допустил бы в книгах упоминаний о подобных вещах; обычно люди с годами делаются консервативнее, его же на пятом десятке вдруг начало тянуть к большей свободе, во всяком случае, в литературе. Но перешагнуть через «вашу мораль» он так никогда и не осмелится.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});