Сомнительная версия - Юрий Вигорь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А я ведь, Николай, тоже к сроку обещал, — глянул на него и тихо проронил дядя Аристарх. — Не в одних деньгах, сам разумеешь, дело. Заказчик явится, дак я руками разведу… Нет, извини, но не продам, — решительно мотнул он головой.
— Ведь разговор, старик, идет о нешуточном деле, на выставке народных промыслов будут твое произведение обозревать… — горячился Николай Анкиндинович со страдальческой гримасой на лице, уже предчувствуя тщетность всяких слов. Но дядя Аристарх оставался непреклонным и больше супил брови. — Ну хоть подсоби Якову доделать ту посудину, что он начал, — пытался как-то спасти предприятие Николай Анкиндинович, переменив тон. — Не выходит у него, а просить тебя помочь не хочет из гордости. Ты хоть как-то подправь для блезиру, все одно на этом карбасе в море не хаживать, лишь бы наружно смотрелся…
Я стоял в сторонке и с любопытством следил за этой сценой. По выражению лица дяди Аристарха можно было предположить, что он колеблется сейчас. Нет, вряд ли он наслаждался злорадством. Не старался использовать повод, чтобы доказать и так явное превосходство в мастерстве перед соседом. Скорее, его одолевает искушение, думал я, показать свое великодушие. Молча, без всяких поучений и высоких слов прийти на помощь Якову, который будет не только полностью обезоружен, но и благодарен за спасение от унижения в глазах односельчан.
— Для блезиру, говоришь? — вскинул брови дядя Аристарх и посмотрел на Николая Анкиндиновича так, словно старался надолго запомнить что-то в выражении его лица. — Значит, в море на нем хаживать не будут?
— Дак сказано тебе — экспо-нат! Ну и чудной ты старик, — оживился тот, озираясь в мою сторону и нервически усмехаясь одной половиной лица. — Ну, вроде модели в натуральную величину, — пытался растолковать он.
— А ежели все-таки спустят на воду? — рассуждал вслух старик. — Нет, не приучен я такие делать, — отрезал он с решимостью и снова принялся за работу, давая понять гостю, что разговор между ними на этом закончен.
…На другой день распогодилось, ветер стих, после полудня проглянуло солнце, и я уехал из деревни дальше по делам. Встретились мы с Николаем Анкиндиновичем в Нарьян-Маре случайно спустя месяц. Я поинтересовался: раздобыл ли он карбас для выставки?
— А… — ухмыльнулся с ленивой беспечностью он. — Дак выкрутился, доставил им экспонат, как и обещал, — не преминул он похвастаться. — Вот ведь ненормальный старик этот Аристарх, от таких денег отказался. Д-да, бывают же чудаки, — покачивал он головой и мял в пальцах папиросу. — А я у его же заказчика через неделю перекупил, — постукивал Николай Анкиндинович мундштуком по ногтю и торжествующе смотрел на меня. — Договорились. Сеть нейлоновую посулил. Деловые люди всегда найдут общий язык. Так-то.
…Через год я опять приехал в эти места. Дядя Аристарха уже не было в живых. На повети стоял почти достроенный им новый карбас, но, сколько ни приходило к вдове желающих купить его, она никому не соглашалась продать.
— И зачем он ей? — недоумевали рыбаки.
Месть
Погожим июньским воскресеньем Тарасенков сидел на мосту, курил, сплевывая в щель меж рассохшихся, побелевших от пыли и солнца бревен настила, время от времени поднимал лицо к поросшему низким частым ивняком берегу, и тяжелый, задумчивый взгляд его останавливался на доме с двускатной, крашенной суриком крышей, что стоял неподалеку у самой воды.
Внизу неспешно, дремотно текла река в дымчатых разводах от мыльной воды, стекавшей с мостков, где хозяйки стирали белье, драили щетками залоснившиеся за зиму одеяла. Над приземистыми домами строго и призывно сияли на щедром солнце луковицы церковных куполов в центре города, в небе носились стрижи, зыбко белела ватная полоса за самолетом, ровно распарывавшим тончайшую голубизну свода надвое.
То едкое и щемящее чувство, что растравил он в себе, глядя на дом, предавшись невеселым своим мыслям, забирало его все глубже, и он мрачнел, упрямее сдвигал брови, блеск суженных мстительно глаз его становился острее, суше, дольше, пристальней задерживал он взгляд на покосившемся заборе.
Его угрюмая крупная фигура, независимо расслабленный, чем-то вызывающий вид, угрюмая сосредоточенность и отрешенность грубо вылепленного скуластого и презрительного лица с багровой припухлостью застарелого рубца над правой бровью невольно обращали на себя внимание редких прохожих, он же, казалось, никого не замечал, всецело поглощенный раздумьями, и лишь однажды, как отголосок той нервной и напряженной внутренней работы, что шла в нем, у него невольно вырвалось приглушенно и со злобой: «Вот стерва тонконогая», — так что старичок, проходивший как раз в ту минуту по мосту, куда-то торопясь с ветхой и замызганной кошелкой, опасливо оглянулся на Тарасенкова, поискал растерянным взглядом, кому бы еще поблизости, кроме него, могли предназначаться эти обидные слова, и, бормоча что-то себе под нос, последовал дальше.
Тарасенков курил длинными, глубокими затяжками и, ожегши пальцы подступившим к самым ногтям огоньком, далеко отшвырнул окурок и тяжело вздохнул. Мысли его были смутны, и весь он был полон бессильной и томительной злобы, мучившей его уже который день, с тех пор как приехал он в родной городок, вызванный с Севера телеграммой тетки, где было пять слов: «Умер отец похороны десятого Пелагея». Телеграмма пришла в контору леспромхоза; участок заготовки, где работал вальщиком Тарасенков, находился в семидесяти километрах, и, пока выдалась попутная машина на тот участок, пока добрался он до поселка, а оттуда до ближайшей железнодорожной станции, прошло два дня. Скорый поезд ушел перед самым носом, стоял он всего три минуты, и пришлось ночевать в тесном и прокуренном зале ожидания на жесткой деревянной скамье голова в голову с дышавшим луком и немилосердно храпевшим мужиком. Только под утро забылся тревожным сном Тарасенков, сморенный дорогой, горестными раздумьями, острым сожалением, что за последних четыре года так и не побывал дома, не увиделся с отцом. Женился и сразу после женитьбы затеял ставить дом в поселке, потом, когда родился сын, все болела жена и нельзя было уехать, оставить хоть на время хворую ее с грудником на руках. И вот эта телеграмма — клочок бумаги, пришедший оттуда как молчаливый и краткий укор. Всю дорогу стояло перед глазами лицо отца. Живого. Мертвым и лежащим в гробу он представить себе его никак не мог, все смотрело из гроба лицо отца живыми глазами.
Почтовый, проходивший рано утром, Тарасенков едва не проспал, разбудило хлопание двери в зале ожидания и потянувший по ногам острый сквознячок. Ехал он двое суток с тремя пересадками и, когда добрался наконец домой, к похоронам опоздал. На улице стояла жара, хоронить решили, не дождавшись. В первый же вечер по прибытии Тарасенков с горя и отчаяния жестоко напился и ночевал где-то в поле, в зарослях бурьяна; плакал беззвучно и страдальчески-тупо смотрел на пробитое частыми шляпками звезд небо. Потом все же уснул и утром, проснувшись, почувствовал, что застудил за ночь на сырой земле поясницу.
Поставленный на могиле отца деревянный, покрашенный охрой крест он, несмотря на протест сеструхи, вытащил и заменил на железный. Установил ограду, которую вместе со старым, еще школьным дружком Мишкой Беспаловым сварили они из арматуры в мастерской ремконторы, где работал когда-то Тарасенков плотником еще до того, как подался на Север за заработками. Варька, сеструха единокровная, была старше Тарасенкова на четыре года. В первый же день она показала ему написанное корявой рукой отца завещание, по которому большой их дом, ставленный заново Тарасенковым вместе с родителем двенадцать лет назад, целиком отписывался ей со всем имуществом. Но не это задело Тарасенкова, хоть и обидно было ему — подумывал вернуться со временем в родное гнездо, — а злорадная и вызывающая ее поспешность: ткнуть в лицо этим завещанием, плохо скрытое едкое и как бы укоряющее торжество. Молча сунула Варька ему под нос бумагу и, когда он прочел, смутно сознавая смысл написанного, спросила, кольнув холодным враждебным взглядом: «Судиться будем или не станешь денег зря изводить? У тебя, чай, свой дом там, в лесах, я слышала, жить есть где. Да и выписанный ты отсюда. — Тарасенков ничего не ответил, а она, увидев его расширенные потемневшие зрачки и не предвещавший ничего хорошего блеск напряженно упершихся в ее переносье глаз, тотчас почуяла недоброе, ловко выхватила из его рук завещание, отошла и, быстро сложив, спрятала за лиф. С нервической усмешкой на побледневшем землистом лице бросила, стоя поодаль: — Хоть рви, хоть уничтожай — у меня еще две копии есть». Чтобы не ударить ее, не заорать, не натворить глупостей, Тарасенков тут же вышел на улицу, хлопнув дверью так, что за спиной его брякнуло что-то, сорвавшись со стены. Ушел он с твердой решимостью никогда больше не возвращаться, не видеть ее, не переступать порог этого дома. Но окончательно доконало его через два дня после разговора вывешенное на воротах родительского двора, написанное круглым почерком сеструхи объявление, что дом продается и желающие могут обращаться по вопросу покупки в субботу и воскресенье.