Том 3. Слаще яда - Федор Сологуб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не особенно важные, ваше превосходительство, – если позволите, можно отложить.
– У вас, кажется, все дела не особенно важные. Ну-с, до свидания.
Протянул два пальца, – для почтительного пожатия, – подчиненному, взглянул еще раз на часы и торопливо проследовал мимо склонявшихся перед ним чиновников к подъезду.
В карете начальник чувствовал легкое волнение. Сейчас он предстанет и скажет:
– Осмелюсь доложить вашему высокопревосходительству…
А его высокопревосходительство скажет:
– В нашем департаменте, почтеннейший Павел Павлович, всегда неблагополучно. Опять вы меня подвели. Так нельзя-с.
Начальник ответит:
– Извините великодушно, ваше высокопревосходительство, но я уже неоднократно имел честь вам докладывать…
– Ну да, знаю, – сердито прервет «особа», – вы всегда хотите быть правы. Кстати, вы сколько лет изволите быть в чине?
– Семь лет, ваше высокопревосходительство, – трепетными губами ответит начальник.
– Да-с, – задумчиво скажет его высокопревосходительство, – так что при отставке можно и в тайные. Да-с…
Его высокопревосходительство помолчит, пожует губами, вздохнет и скажет:
– Я просил вас, Павел Павлович, пожаловать собственно вот по какому делу…
Так мечтает горестно начальник, сидя в карете, и сердце его сжимается тоскливо.
Призывающий Зверя*
IБыло тихо, спокойно, не радостно и не грустно. Стены казались несокрушимыми. Окно скрывалось за тяжелыми, темно-зелеными в тон обоям на стенах, только гораздо темнее их, занавесами. Обе двери, – и большая, в боковой стене, и маленькая, в глубине кабинета, против окна, – были крепко закрыты. Замкнуты. И там, за ними, – хорошо помнил это Гуров, – было темно и пусто, – и в широком коридоре, и в скучной, просторной и холодной зале, где тосковали разлученные с родиною грустные растения.
Гуров лежал на низком диване. В руках была книга. Читал. Медленно. Часто отрывался от чтения. Думал, мечтал, – все о том же.
Все о них.
Они были около него. Это он уже давно замечал. Таились. Неотступно стояли близко. Шелестели тихохонько. Но долго не являлись его глазам.
А на днях, когда Гуров проснулся вялый, тоскующий, бледный и лениво повернул выключатель электрической лампы, чтобы прогнать дикий мрак зимнего раннего утра, – он вдруг увидел одного из них.
Маленький, серенький, зыбкий и легкий, мелькнул вдоль изголовья, пролепетал что-то – и скрылся.
И потом, то утром, то к вечеру, пробегали перед Гуровым маленькие, зыбкие, – домашние нежити.
И уже сегодня он ждал их уверенно.
Временами начинала слабо, едва заметно, болеть голова. Временами становилось вдруг холодно или вдруг жарко. И тогда выбегала из угла длинная, тонкая Лихорадка с некрасивым желтым лицом и костлявыми сухими руками, и ложилась рядом, и обнимала, и принималась целовать и смеяться. Но и эти быстрые поцелуи ласковой хитрой Лихорадки, и эти медленные приступы легкой головной боли были приятны.
Слабость разливалась во всем теле. И усталость.
Гуров уже несколько дней никуда не выходил. Замкнулся дома. И к себе никого не пускал. Сидел один. Думал о них. Ждал их.
Усталость разливалась в теле, – но и она была так же приятна. Казалось, что все буйство жизни отошло далече. Люди стали далеки, не любопытны, не нужны совсем. Хотелось быть с ними, с этими тихими, здешними, с нежитями.
IIСтранно и неожиданно прервалось томное ожидание. Стукнула далекая дверь, – и в зале за дверью Гуров услышал неторопливые шаги. Кто-то шел там, приближаясь, ступая уверенно и легко.
Гуров повернул голову к двери. Повеял холод. Перед ним стоял мальчик дикого, странного вида. В полотняном плаще. Полуобнаженный. С голыми ногами. Очень смуглый. Загорелый весь. Черные вьющиеся волосы. Черные, яркие глаза. Дивно правильное, прекрасное лицо. Столь прекрасное, что было страшно смотреть на его красоту. Не доброе, не злое.
Гуров не удивился явлению мальчика. Какое-то властительное чувство захватило его. И было слышно, как притаились, попрятались маленькие домашние нежити.
И сказал отрок:
– Аристомах! Или забыл ты свое обещание? Так ли поступают доблестные люди? Ты ушел от меня, когда я был в смертной опасности, ты обещал мне то, чего, видно, не захотел исполнить. И я так долго искал тебя, и вот нахожу тебя пребывающим в праздности, в роскоши утопающим.
Гуров смотрел в недоумении на отрока, полуобнаженного и прекрасного, и смутные воспоминания пробуждались в его душе. Что-то давно погребенное восставало неясным очерком и томило память, не находящую разгадки странного явления, разгадки, которая казалась, однако, столь близкою и родною.
И где незыблемость стен? Что-то происходило вокруг, – какая-то свершалась перемена. Но Гуров, поглощенный тщетными усилиями вспомнить что-то, и близкое, и ускользающее из цепких объятий древней памяти, еще не успел осознать уже чувствуемой им перемены. И он спросил дивного отрока:
– Милый мальчик, скажи мне ясно и просто, без лишних упреков, что я тебе обещал и когда я оставил тебя в минуту смертной опасности? Я же клянусь тебе всем святым, что моя честь никогда не позволила бы мне такого черного поступка, как тот, в котором ты меня почему-то упрекаешь.
Отрок покачал головой. Звучным голосом, подобным мелодичному рокоту струн, он сказал:
– Аристомах, ты всегда был искусен в словесных упражнениях и столь же искусен в делах, требующих отваги и осторожности. Если я сказал, что ты оставил меня в минуту смертной опасности, то это я сказал не в упрек, и я не понимаю, зачем ты говоришь о твоей чести. Замышленное нами дело трудно и опасно, но кто же нас слышит теперь, перед кем ты мог бы хитросплетенными словами и притворным забвением того, что свершилось сегодня утром, перед солнечным восходом, доказать, что ты не давал никакого мне обещания?
Свет электрической лампы становился тусклым. Потолок казался темным и высоким. Пахло травою, название которой забылось, но было когда-то столь нежно и радостно. Веяло прохладою.
Гуров встал. Спросил:
– Какое же дело мы с тобою замыслили? Милый мальчик, я ничего не отрицаю, – я только не знаю, о чем ты говоришь. Я не помню.
И казалось Гурову, что отрок смотрит на него и не на него. Как будто бы здесь есть кто-то другой, такой же дивный и нездешний, как и этот странный пришлец, – и как будто дивное тело этого другого отчасти совпадает с телом Гурова. Как бы чья-то древняя душа навлекалась на Гурова и облекала его давно утраченною свежестью вешних восприятий.
И темнело вокруг, и становилось свежее и прохладнее в воздухе, – а в душе воздвигалась радость и легкость первоначального существования. И яркие загорались в черном небе звезды.
Говорил отрок:
– Мы должны были убить Зверя. Вот, это я тебе говорю здесь, под многоокими взорами всевидящего неба, если ты сам смутился от страха. И как не быть страху! Воистину, великое и страшное затеяли мы дело, чтобы славою увенчались в далеких поколениях наши имена.
Тихо, однозвучно и робко журчал в ночной тишине ручей. Не видно его было, но отрадно чувствовалась его утешительная близость и свежесть. Под широкою сенью дерева стояли они и продолжали разговор, начатый некогда.
И спросил Гуров:
– Зачем же ты говоришь, что я оставил тебя в минуту смертельной опасности? Кто я такой, чтобы устрашиться и бежать!
Отрок засмеялся. Как музыка звучал его смех, и мелодичны были звуки его ответа, звуки, пронизанные сладким смехом:
– Аристомах, как искусно притворяешься ты забывшим все! Не понимаю, для чего ты это делаешь, и делаешь с таким великим мастерством, что даже сам взводишь на себя упреки, о которых я и не думал. Ты оставил меня в минуту смертной опасности потому, что так же ведь и надо было, и ты не мог помочь мне иначе, как покинув меня в эту минуту. Или ты станешь упорствовать в своем отрицании и тогда, когда я напомню тебе слова оракула?
Гуров сразу вспомнил. Точно яркий свет пролился в темную область забытого. И в диком восторге, громко и радостно воскликнул он:
– Один убьет Зверя!
Отрок смеялся. И спросил Аристомах:
– Ты убил Зверя, Тимарид?
– Чем? – воскликнул Тимарид. – Как ни сильны мои руки, но я не тот, кто мог бы убить Зверя ударом кулака. Мы были неосторожны, Аристомах, и безоружны. Мы играли на прибрежном песке. И Зверь напал на нас внезапно, и на меня наложил свою тяжкую лапу. Мне надлежало принести мою жизнь в сладостную жертву славе и высокому подвигу, а тебе – докончить наше дело. И пока Зверь терзал бы мое тело, беззащитное и незащищающееся, ты мог бы успеть, быстроногий Аристомах, принести свое копье, умертвить пьяного от крови Зверя. Но Зверь не принял моей жертвы. Я лежал перед ним, спокойный и неподвижный, глядя прямо в его налитые кровью глаза. Он держал на моем плече тяжкую свою лапу, дышал горячо и неровно и тихо ворчал. Потом широким жарким языком лизнул мое лицо и отошел.