Седьмая жена - Игорь Ефимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возможно, в ближайшие годы русские заразятся нашей жаждой наживы и разделения Творения на продающиеся участки. Возможно, они откроют нам, за наши доллары, доступ к своему главному сокровищу. Возможно, они проложат здесь дороги, поставят шлагбаумы и начнут взимать плату за въезд с фотоохотников, про которых другой их поэт так замечательно пошутил: «Kodak ergo sum» («Фотографирую, значит, существую»). Не поддавайтесь! Оставьте автомобиль на опушке! Идите пешком! Может быть, даже снимите обувь, как перед входом в восточный храм.
Ибо только так вы сможете прикоснуться к мистической тайне, открывающейся путнику в русском лесу.
Имя этой тайны – неотделимость.
Вы почувствуете неотделимость ваших глаз от божьей коровки на листке, от блеска воды в бочажке, от сиреневой тени мотылька на стволе, от еловой верхушки, нагруженной шишками, как бомбовоз. Вы почувствуете неотделимость вашей кожи от можжевелового ветерка, от ультрафиолетового тепла, от шершавости подосиновика. Ваш слух сольется с жалобами шмеля, с воркованием ручья, с плотничьим перестукиванием дятлов, с шуршанием стрекозиных крыльев. И вам захочется воскликнуть вслед за святым: «Брат мой ручей! Сестра моя береза! Мы разделены в быту, но в бытии мы едины!»
А если вам посчастливится оказаться в русском лесу вместе с возлюбленной, то на какой-нибудь заросшей полянке, в окружении трав, названия которых я снова вынужден позаимствовать не из своего учебника, а у поэта-сценариста – «Иван-да-марья, зверобой, / Ромашка, иван-чай, татарник, / Опутанные ворожбой, / Глазеют, обступив кустарник», – вы испытаете такую полноту слияния с ней, которую не сможете забыть до конца дней своих.
16. Деревня Конь-Колодец
– Помогите… Помогите… Помогите…
В голосе женщины нет ни тревоги, ни боли, ни испуга. Он звучит, как ауканье в лесу, как занятная новость, как «Завтрак на столе!». Он залетает с улицы под оконную занавесочку, пускается вдогонку за лиловой мухой, атакующей под разными углами ходики на стене.
Антон, не поворачивая головы на подушке, осторожно проводит рукой под одеялом. Сзади, спереди… Пусто. Никого нет. Он один. Один в кровати. Один в комнате. Один в доме.
Но, кажется, это уже совсем другой дом. Тот был каменный, городской, а этот из бревен. В этом доме они пили вчера с мужиками водку «Гордон». И Мелада была с ними, и бабка Пелагея, и другие деревенские бабы пришли, и невеста Агриппина неполных шестидесяти лет. А жених Анисим не смог. Потому что сестра Агриппины подкралась-таки и хватила его по голове поленом. И его отвезли в больницу – зашивать. Свадьбу пришлось отложить. А сестру забрали в дурдом – лечить ревность, учить покою.
– Помогите… Помогите…
Голос слабеет, удаляется по улице в сторону шоссе. Это хорошо. Можно будет еще полежать, навести порядок в памяти. Это приятно. Каждому фигурному кусочку должно быть свое законное место. Собирание головоломной картинки последних двух дней.
Река.
Дерево опрокинулось кроной в воду.
Сосна.
Корни задраны в небо.
Внизу проплывает байдарка. Такой сон он видел посреди океана. Но сейчас это явь. Они стоят на берегу, а автомобиль остался где-то на дороге. Весло байдарки отводит мокрые иглы. Гребец смеется, что-то кричит назад. Конечно, Антон видел это место, эту речную излучину во сне. Но Мелада говорит, что это ему лишь кажется. Не может человек увидеть во сне место, в котором он никогда не бывал. Они возвращаются на дорогу и идут дальше.
Подходят к дому. Это самый большой дом в деревне. На нем железная крыша. Бревенчатые стены укрыты за досками. Доски покрашены в желтый цвет. Крыльцо – в лиловый. На лиловое крыльцо выходит прямая старуха в зеленом сарафане. Она отставляет клюку, принимает Меладу в свои объятия. Она остается на верхней ступеньке, Мелада – на нижней, так что старуха может глядеть через ее плечо на Антона. Она всматривается в его лицо и вскрикивает то ли от радости, то ли от испуга.
– Батюшки-светы! Батюшки-светы! – кричит она. – Да кого же ты, Меладушка, привезла?! Да где же ты их отыскала? Да какие же они молодые еще и пригожие!..
Она оставляет Меладу, подхватывает клюку и бойко-бойко ковыляет навстречу гостю. Она хватает его руку и пытается поднести к губам. Она гладит его по рукаву пиджака, тянется трясущимися пальцами к лицу.
– Ярослав Гаральдович, родное сердце! Да где же вы укрывалися все эти годы? Да как же они вас не сыскали, волки гадовы, как не погубили?… Только, вижу, глаз повредили, анчихристы окаянные… Да кого же вам здесь нонеча делать?… Мельницу-то вашу давно спалили, а в лавке сделали сельпо с солью и конфетами, а и тех конфет нонеча не осталось.
– Это было имя моего деда – Ярослав Гаральдович, – говорит Антон. – И правда, был он купцом в ваших пространствах. Так вы его, кажется, привыкали знать?
– Вылитые вы, вылитые Ярослав Гаральдович, родителька ты мой, – причитала старуха. – А вас как величают?… Энтони?… Антон по-нашему?… Ах, Антоша, Антоша… Радость-то какая!.. Мать Пресвятая Богородица, заступница наша, вот ведь послала свидеться на старости лет…
Весть о приезде Мельникова отпрыска летит по деревне. Бежит поглядеть стар и млад. Забыты Анисим с Агриппиной, забыта ревнивая сестра, забыта свадьба. Куры не кормлены, свиньи не поены, дрова не наколоты, радио не слушано. Набился народ в большой сухуминский дом, ни о чем гостя не расспрашивают, сами наперебой для него вспоминают.
– …И в лавке у него чего только не было!.. Седла и лампы, топоры и веревки, самовары и рукомойники, лак и полуда, гвозди и мыло, керосин и табак, часы и граммофоны… Народ толпился с утра до вечера, телегам места не хватало. И всех Ярослав Гаральдович по имени помнил, всех насквозь знал – кому можно в долг поверить, а кому – ледащему – и иголки одолжить нельзя.
– Веселый был, балагурить умел!
– А через дорогу другую лавку Соломон держал. Очень печальный еврей, плакал легко, как девушка. Мужик, скажем, пилу у него покупает. Согнет, пальцем щелкнет, пила звенит жалобно – Соломон плачет. Кошка пройдет с птенчиком в зубах – у него опять слезы катятся. Черемуху цветущую ветер повалит – Соломон закручинится на неделю. И народ к нему редко ходил… Все к Ярославу валили…
– А вот и врешь, вот и врешь, молокосос недопамятный! Ты еще тогда под стол пешком ходил, не можешь ты помнить. А я помню! Год-то на год не приходился. В урожайный-то год, верно, все в Ярославовой лавке покупали, веселились от души. А как ударит недород не в тот рот, как соберешь сам второй с поля, как затоскуешь, так и не захочешь никакого балагурства. Глядишь, в неурожайный год все телеги вокруг Соломоновой лавки. Гутарят мужики с печальным Соломоном, закупают запас на последние деньги, и греет им сердце, что он даже деньгам не рад, что его еврейская тоска ихнюю русскую тоску на три печали обгонит…
– То верно, то верно… В неурожай больше к Соломону шли… Но и Ярослав не зевал. Знал, что к зиме затревожатся мужики, пойдут искать любой заработок. Он денег у Соломона займет и шасть, шасть по округе – дешевые вырубки искать. И к Покрову уже сидят вокруг его лавки с пилами да топорами, ждут не дождутся. Глядят – скачет, шапкой машет, кричит: «Мои вырубки, мужики! Мои! Ставлю ведро водки!» Эх, азарту в жизни много было, а теперь…
– И собой, собой до чего пригожи были, – вмешивается бабка Пелагея. – Я совсем девчонкой была, а и У меня сердце замирало. Девки же наши сохли по нему – одна хуже другой! А они, Ярослав-то Гаральдович, возьми и влюбись в кого? В Соломонову дочку. И она в него. Хорошая была девушка, задумчивая. Крестилась ради него, свадьбу справили православно, чин чином. Жить бы и жить. А не простили ему наши местные, ни в деревне, ни в поселке… Наши, говорят, дочки ему нехороши, с чужеверкой спутался. Стали стороной обходить. Тот на именины не позовет, другой в крестные отцы не согласится, третий обругает на людях ни за что. А озорники деревенские сразу чуют, кого народ невзлюбит, сразу бегут тайные пакости делать. То грабли на тропинке зароют зубьями вверх, как раз для босой детской ноги. То кабану заморскому, за червонцы купленному, толченого стекла в корыто подбросят. То стог сена ночью сожгут. А как свергли царя, так совсем не стало управы на хулиганов. Закручинился тут Ярослав свет Гаральдович, стал слушать жалобы молодой жены. «Уедем, говорит, да уедем, за детей мне страшно!» Так и уговорила. Продали они и дом, и лавку, и мельницу и посреди войны уехали, говорят, через Финляндию и Швецию куда глаза глядят, от нашей злобы да зависти. А теперь получается – аж до самой Америки они добежали? Вот, Антоша, как мы пугать умеем. А потом вспоминаем и слезы льем.
– Помогите… Помогите…
Голос снова приближался.
Антон поспешно натянул на себя старый пиджак, найденный для него Меладой в шкафу отцовского дома, подвязал спадающие брюки, притопнул подошвами «скороходовских» башмаков. Башмаки елозили на ноге, но он решил, что у него нет времени набивать в них скомканную газету, как его научил брат Мелады, Толик – военный инвалид мирного времени. Из зеркала на него глянул помятый и небритый проходимец, с подбитым глазом, которому бы самое место в утренней очереди к пивному ларьку, какие они видели, выезжая из Пскова – день? два? неделю назад?