Неизвестный Юлиан Семёнов. Возвращение к Штирлицу - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не отвечаю.
– Если ты согласишься с моим предложением, я сделаю тебе очную ставку с тремя людьми, ты опознаешь их, и потом ваше дело будет вынесено на имперский суд. Ты будешь вести себя героически, будешь провозглашать свободу и независимость Советской Родины, славить Сталина и большевиков – таким образом, твоя совесть перед будущим, – следователь многозначительно поднимает указательный палец, – будет чиста, как стекляшечка. За этот героизм и верность воинской присяге ты будешь жестоко наказан имперским судом: ты будешь приговорен к пожизненному заключению в концлагере. Но так как ваша победа неминуема, то через пять-шесть лет тебя освободят, как героя. Все время следствия ты будешь получать дополнительное питание и посылки Международного Красного Креста. Как тебе нравится мое предложение?
– Оно мне очень не нравится.
– Значит, петля тебе нравится больше?!
– Больше мне нравится задавить тебя, гадюку. Вот что мне нравится больше всего! Всех вас, как бешеных псов!
– Кончил ругаться? Имей в виду, если ты не примешь мое предложение – я передам тебя вашим людям из Освободительной армии Власова. Они с тобой будут разговаривать своими методами. А это значительно больней, чем мой помощник. Они отрезают тебе такие части мужского тела, без которых ты станешь девочка! Они снимут все твои аккуратные ноготки, чертежник! Они переломают тебе позвонок, и ты сдохнешь, как крыса, патриот родины!!! Понял?!
Молчу.
Следователь ищет ладонью звонок вызова, и в кабинет входят два охранника. Следователь тычет в меня рукой. Охранники наваливаются на меня, и снова происходит то, с чем меня познакомил неделю тому назад «вратарь».
Я вижу над собой лицо седого старика. Он гладит меня по голове, по щекам и по лбу. В глазах у старика блестят хитрые смешинки. Он видит, что я пришел в себя, и поэтому лицо его расплывается в улыбке.
– Ну, друг? Здорово тебя отлупили?
– Здорово.
– Ты русский?
– Да.
– А я чех. Кто твой следователь?
– В пенсне, курносый…
– Очень точное определение, – улыбается чех. – В чем они обвиняют тебя?
– Говорят, что я разведчик.
– Ого, какое почетное обвинение. Поспи-ка еще немного, – вдруг говорит он, нахмурившись, – наверное, тебе рано так много говорить.
Я стараюсь повернуться на бок и чувствую, что не могу.
Чех помогает мне лечь на правый бок и, положив руку на мою голову, начинает укачивать, тихонько напевая ласковую песню. Я не могу не плакать. Не от боли, и не от обиды, и не от ненависти я плачу сейчас. Я плачу из-за того, что чех поет ласковую песню и держит большую руку на моей голове.
– Ты что, друг? – спрашивает он тихо. – Совсем не годится нам с тобой плакать. Ты смотри, какое чудесное дело получается: вас двести миллионов, нас, французов, поляков, американцев, югославов и бельгийцев – никак не меньше миллиарда. А немцев знаешь сколько?
– Шестьдесят миллионов, – шепчу я.
– Ну, это ты ошибаешься, друг. Их миллионов десять. Я ведь говорю о фашистах, а немцы – разве все фашисты?
– Все.
– Ах, как неверно ты говоришь, мой товарищ. Так нельзя говорить. Мы коммунисты. Помнишь «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»? Это первым немец сказал, Карл Маркс.
– Он не немец, – говорю я, – он еврей.
Чех весело смеется, машет рукой, кашляет, потом снова смеется, и говорит мне:
– В моих жилах тоже течет еврейская кровь, но ведь я считаю себя по национальности рабочим. Помнишь, у Горького? Есть только две нации: нация бедных и нация богатых.
– Помню.
– Берешь свои слова назад?
– Нет.
– Ты упрямый!
– Так это же хорошо.
– В этом плане – плохо.
– Откуда вы так хорошо знаете наш язык?
– Чей это «ваш»? Разве русский язык принадлежит только вам?
Я вижу седого человека с удивительно веселыми глазами и стараюсь улыбнуться ему.
– Если мы все будем держаться так, как ты, тогда фашисты перепугаются. Слабый становится сильным, когда видит смирных и запуганных. Сколько их тебя избивало?
– Последний раз двое.
– Вот видишь! Считай, что ты здорово напугал этих двух. О, как ты их напугал, ты даже не представляешь себе, как ты перепугал их! А испуганный враг – уже побежденный. Понимаешь?
– Понимаю. Только пока что они наступают и берут наши города.
– Ты, наверное, недавно в тюрьме.
– Недели две-три.
– И все время в одиночках?
– Да.
– Значит, ты оторван от жизни. Я обязан провести маленькую политинформацию.
Чех рассказывает мне о положении на фронтах, глаза у него радостные, седые усы топорщатся, а коротко подстриженная борода торчит гордо и воинственно.
– Наверное, ты обманываешь меня, чтобы поддержать, – говорю я. – Не может быть, чтобы все было так хорошо.
Чех ударяет себя по коленям, удивленно смотрит на меня и смеется:
– Мы же с тобой не в детском саду. Мы с тобой в тюрьме, а здесь лучшим утешением всегда была правда. Потому что горькая правда лучше сладкой лжи.
– А за что тебя посадили?
– За массу всяческих дел. Особенно фашистам не нравилось то, что я рассказывал чехам правду. О, это прекрасная работа – говорить правду. Только очень трудная, пожалуй, самая трудная на земле. – Чех снова кладет мне руку на голову и усмехается. – Что-то я слишком много комплиментов наговорил самому себе. А ты откуда?
– Сбежал из лагеря. Они меня контуженого взяли, еще на границе. А я вот сбежал…
– Ого! Значит, все-таки из лагеря можно бегать?
– Трудно, конечно. А тебя они на сколько лет упекли? В какой лагерь?
Чех качает головой.
– У меня чуть-чуть похуже, – говорит он.
Я смотрю на этого «старика» – совсем еще не старого, седого, изможденного человека, и чувствую, как холодею. Ведь он приговорен к расстрелу! Что может быть хуже лагеря?! Он словно угадывает мои мысли и отрицательно качает головой.
– Нет, – говорит он и досадливо прищелкивает языком, – еще неприятней. Они приравняли меня к Робеспьеру. Гильотина…
Ночью дверь камеры отворилась и вошли трое. Это были не надзиратели: все в штатском, очень сытые и торжественные.
Один из них – маленький, с красными, чуть обвисшими щеками – сказал:
– Пожалуйте, господин учитель Горак…
Чех быстро поднимается, так же быстро протягивает мне свою красивую, большую руку, видит, что я не в силах пожать ее, и осторожно гладит меня по лицу.
– Ну, – улыбается он, нагибаясь надо мной, –