Под игом - Иван Вазов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
—Драться на кулаках не хочу, — проговорил он. — Вот, возьми.
И Огнянов протянул студенту револьвер.
Рада, обезумев от ужаса и отчаяния, распахнула окно и закричала во весь голос, чтобы привлечь внимание прохожих.
Но тут внезапно раздался громкий звон колоколов, и воздух задрожал от их призывного гула. Огнянов оцепенел с револьвером в руке. Послышался торопливый топот, и дверь с шумом распахнулась.
Вошло несколько вооруженных клисурцев.
—Восстание! Восстание началось! — крикнули они. — Да здравствует Болгария!
—Где собирается народ? — спросил Огнянов, очнувшись.
—На окраине, на Зли-доле, на Пересвете… Не мешкайте! И с криками: «Да здравствует Болгария!» — повстанцы быстро удалились, распевая песню «Бой наступает…».
А колокола били, как в набат. Огнянов повернулся к Кандову.
— Сейчас я занят, — сказал он, — но если останусь жив, я дам тебе удовлетворение! А ты составь компанию барышне, чтобы ей не было страшно.
И он выбежал на улицу.
Рада, потрясенная этой новой бедой, вскрикнула и в глубоком обмороке упала на тахту. Услышав крик, госпожа Муратлийская прибежала к ней и стала приводить ее в чувство.
Кандов слушал колокольный звон, точно в забытьи. Случайно бросив взгляд на пол, он заметил скомканное письмо, очевидно оброненное Огняновым, нагнулся и поднял его. Он прочел следующее:
«Граф! Неплохо иметь приятелей. Таких, как Кандов, и за мешок золота не купишь. Знай, что, пока он был здесь, он ни на час не оставлял в одиночестве Раду Госпожину — твою верную голубку, твоего невинного ангелочка! Сегодня Кандов уехал в Клисуру, получив записочку от твоей голубки, — очень уж ее душа стосковалась по тебе, вот она и вызвала Кандова, чтобы он ее утешил… Тебя можно только поздравить с такой возлюбленной и с таким приятелем… Счастливый ты человек!.. И еще одно: то, что я тебе сообщаю, — великая «тайна»: кроме попа да всего села, знаешь ее один лишь ты… Валяй, освобождай Болгарию, а Раду Госпожину мы сделаем царицей».
Письмо было без подписи; оно пришло вчера, но кто его доставил в Клисуру, осталось неизвестным.
Кандов изорвал в клочки этот мерзкий донос, плюнул и вышел из комнаты.
XXV. Восстание
Вот уже пятый день, как в Клисуре началось восстание.
Все работы были приостановлены; все прочие интересы забыты; необычайное возбуждение отражалось на всех лицах… Весь город был охвачен восторгом, весь он как-то вздыбился, объятый тревогой; самый воздух на улицах опьянял людей… За эти пять дней клисурцы пережили несколько жизней, несколько веков, исполненных то страха, то надежды, то восторга, то отчаяния… Все то, что они видели и делали, все то, что еще недавно казалось им таким отдаленным, теперь представлялось каким-то страшным сном и доводило их до умопомрачения…
Двадцатого апреля клисурский представитель на главном собрании близ Мечки прискакал домой из Копривштицы, которая восстала в этот день, и, обнимая своих родных, сообщил, что час восстания пробил… Тотчас в училище собрались главари заговорщиков. После пения «Бой наступает, сердца наши бьются» Караджов произнес пламенную речь, и вслед за этим Клисура под звон колоколов и восторженные клики объявила себя восставшей. Были немедленно разосланы письма комитетам других балканских городов с просьбой поддержать Клисуру и Копривштицу и тоже начать восстание. Назначив десятников и начальников стражи, члены местного комитета поспешили домой, чтобы вооружиться. Стреляли по убегающим полицейским, но безуспешно, — им удалось спастись бегством в горы. Все мужчины вышли из города и заняли позиции на окрестных высотах. Во всех этих стратегических пунктах было выставлено сторожевое охранение для защиты города — по пятнадцать — двадцать человек в каждом пункте, — и для укрытия этих отрядов были вырыты окопы. На сторожевых пунктах находилось почти все мужское население Клисуры в возрасте от восемнадцати до пятидесяти лет. Обратно в город уже никого не отпускали. Родные повстанцев должны были приносить им пищу и все необходимое. Вооружились кто как мог.
На следующий день, после молебствия в церкви, во время которого священники и женщины (мужчины были на укреплениях) коленопреклоненно молились об избавлении Болгарии от рабства, именитые горожане Клисуры, с радостью приветствуя восстание, избрали военный совет и назначили главнокомандующего всеми местными повстанческими силами. После полудня с необычайной торжественностью понесли сверкающее знамя на вершину Зли-дола и передали его защитникам. Остаток дня употребили на то, чтобы назначить начальников важнейших укрепленных высот, доставить боеприпасы и снаряжение для повстанцев и принять все меры для обороны города. Но сведения, поступавшие из других мест, были неутешительны: если не считать Средна-горы, восстание нигде еще не началось. Ночь застала повстанцев в глубоком унынии.
Двадцать второго апреля повстанцы убили двух проезжих турок. Итак, кровь уже пролилась, — жребий был брошен. Но напрасно клисурцы с высоты своих гор впивались глазами в Стремскую долину, чтобы увидеть зарево пожара в турецких селениях — условный знак того, что Каблешков уже поднял в тех местах болгарские деревни… зарева не было. Тогда повстанцы принялись искать в горах убежища для своих семей и послали в Копривштицу за помощью.
Рассвет они встретили мрачные, павшие духом. Юрьев день никого не радовал, и колокол, сзывавший верующих в храм, звонил как-то скорбно, словно на похоронах. Но вдруг он зазвонил громче и торжественнее, и все лица озарились радостью: Волов[107] привел из Копривштицы подкрепление — пятьдесят повстанцев, в большинстве — крестьян из среднегорских сел. Он вошел со своим отрядом в церковь, и там отслужили торжественный молебен… Колокола загудели еще праздничнее. Волов со своим отрядом, в сопровождении духовенства, служившего литию, отправился на позиции. Там он приговорил к смерти нескольких цыган и турок, уличенных в шпионаже. Одного из них он зарубил сам. После этой экзекуции Волов возвратился в Копривштицу. К вечеру закончили работу по рытью окопов.
На другой день снова воцарилось уныние. Дальние дозоры часами не отрывали глаз от Стремской долины, надеясь увидеть долгожданное зарево, но — тщетно. Экспедиция Каблешкова вернулась в Копривштицу, не добившись никаких результатов. Немногочисленные путники, пробившиеся в Клисуру в первые дни восстания, сообщили, что в долине все спокойно и нет никаких признаков того, что восстание скоро начнется… но со вчерашнего дня путники перестали показываться. Вместо них далеко на дороге замаячило несколько конных турок, они выпалили из ружей и повернули обратно… Настроение падало. Уже не действовали ни ободряющие голоса наиболее мужественных людей, число которых час от часу уменьшалось, ни обещания, ни строгие выговоры.
К двадцать пятому апреля уныние в рядах защитников Клисуры возросло еще больше. Они поняли, что предоставлены самим себе, иначе говоря, обречены на неминуемую гибель… Сомневаться в этом не приходилось. Город мог выставить лишь горсточку повстанцев — всего-навсего около двухсот пятидесяти человек, к тому же рассеянных по разным местам, а этого было явно недостаточно для отпора страшной орде башибузуков, грозившей налететь и с востока и с запада… На новые подкрепления из Копривштицы нельзя было рассчитывать — она сама нуждалась в помощи. Страх и упадок духа наблюдались во всех укрепленных пунктах. Дисциплина ослабела; раскаяние, ропот, упреки — эти провозвестники деморализации — пришли на смену энтузиазму первых дней восстания. Неприятеля еще не было видно, но близость его ощущалась, неминуемая, зловещая. Бунтовщики уже походили на разбитую армию, побежденную еще до сражения, на трепещущее стадо серн, загнанных в какой-то безысходный тупик и чующих рев приближающихся хищников. Присутствие духа сохранили лишь немногие; еще меньше было людей, у которых осталась хотя бы искра надежды на победу. К душевным страданиям прибавились и физические: ночью ледяной ветер дул с горных вершин, пронизывая до костей замерзающих повстанцев, вынужденных ночевать в сырых окопах, не разводя огня. Вид у этих бедных портных, всю жизнь проведших в мирном труде с иглой в руке и теперь превратившихся в вооруженных бунтовщиков, был самый плачевный. Тяжкие вздохи и приглушенные стоны слышались по ночам в окопах, и никто не мог сомкнуть глаз от холода и тревоги.