Новый Мир ( № 2 2013) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стругацкие — явление огромного масштаба, однако весьма специфическое. Я об этом говорила уже не раз, и не только я, — скажем, через два дня после кончины Бориса Натановича переводчик и востоковед banshur69 (Владимир Емельянов) написал в своем блоге от 25 ноября 2012 года [23] : «Мы никогда не можем угадать, откуда выйдут классики русской литературы. В первой половине прошлого столетия ими стали журналисты Ильф и Петров. Мы готовы были признать великими писателями самых матерых диссидентов и антисоветчиков, но только не заурядных певцов советского строя. Но оказалось так, что два их романа оказались живее всех живых, встали в нашей памяти наряду с Булгаковым, Платоновым. <…> Точно так же мы долго не готовы были признать в пьянице и бомже Веничке Ерофееве первостепенного автора, пока цитаты из его поэмы, услужливо подсказываемые нашей памятью, не привели нас к такому печальному выводу. Ровно то же самое произошло и с братьями Стругацкими, которых мы считали кто фантастами, кто сатириками, кто философами, но только не великими писателями земли Русской (к тому же считать таковыми Натановичей вообще многим не приходило в голову). Где-то ближе к нулевым оказалось, что придется все-таки смириться с тем, что оно вот так. Гениев могут поставлять и легкомысленные жанры. Писатели эпопей, смиритесь. Классик — не тот, кого цитируют публично, а тот, кого цитирует наша память, когда мы едем в метро или стоим в очередях за очередной бумажкой».
Хороший урок авторскому тщеславию, но дело не в этом.
Специфика явления состоит в том — и Владимир Емельянов пишет об этом дальше, — что Стругацкие писали для нации, которая перестала существовать — или же, добавлю я, если и существовала, то только в воображении, в идеале. Эта нация — «единая общность — советский народ», и существование ее было провозглашено в 1961 году, когда, выступая на XXII съезде КПСС, Н. С. Хрущев заявил: «В СССР сложилась новая историческая общность людей различных национальностей, имеющих общие характерные черты <…> — советский народ». Идея новой общности (ей предшествовала послевоенная, краткая и лихорадочная вспышка инспирированного властью национализма) была с облегчением воспринята просвещенной интеллигенцией, измученной «делом врачей» и прочей борьбой с «безродными космополитами». Тем более что она соответствовала идеям шестидесятничества и сопутствующему этим идеям не менее краткому и лихорадочному, чем попытка сплотить нации вокруг «старшего брата», но гораздо более конструктивному взлету энтузиазма на полях науки и культуры.
Идеал, как известно, способен влиять на реальность, формировать ее (в идее новой, наднациональной общности ничего плохого, на мой взгляд, нет, скорее наоборот), и произведения Стругацких, посвященные Миру Полдня, как раз и были трансляцией идеальной советской модели. Трансляцией более эффективной, чем любые пропагандистские приемы, поскольку здесь и сейчас пропаганда терпела крах: идеал сталкивался раз за разом с грубой действительностью, и такое столкновение порождало либо цинизм, либо раздвоение личности. В этом смысле повести Стругацких, отнесенные в далекое и в принципе непроверяемое будущее, были прекрасной психотерапией. Поначалу ХХII век — а именно так («Полдень, ХХII век») называлась первая книга цикла — таким будущим и казался. Сейчас осталось всего сто лет до этого светлого будущего — ну и что? — радио, как писал Илья Ильф, есть, а счастья все равно нет.
С единой общностью не сложилось. Потому не знаю, будут ли тексты Стругацких из «полуденного» цикла так же значимы для тех, кто родился в постсоветское время. Пока что попытки приложить Стругацких к современности, скажем, экранизировать «Обитаемый остров» (в сущности, повесть — о противостоянии тоталитаризму и промывке мозгов, где сверхчеловек Максим выступает «богом из машины» по отношению к обитателям Саракша, обычным людям, обывателям, то есть — по отношению к нам самим), дали нечто совершенно неудобоваримое, хотя, казалось бы, тема по-прежнему актуальна. Но сместились акценты, и этого оказалось достаточно. Остается надежда на фильм Германа, но Герман как раз оттуда, из той нашей культуры.
И когда Владимир Емельянов пишет, что «Стругацкие в своих текстах демонстрируют мироощущение советского итээровца 60—70-х годов с его восторгом перед техническим прогрессом, космическими полетами и самостоятельностью созидающего интеллекта. Этот тип безвозвратно ушел вместе с советской цивилизацией», то он абсолютно прав. Прекрасный на самом деле тип, добавлю я. Хотя Лайку жалко. И собаку, к спине которой пришита голова другой собаки, — тоже. И безымянных для обывателя мучеников, сгоревших, задохнувшихся и облучившихся во время ракетных испытаний. И известных всей стране мучеников — тоже (кто сейчас может с ходу вспомнить фамилии Добровольский, Волков, Пацаев?). И, в очередной раз вычитывая из СМИ, что космическая наша программа находится сейчас там, где находится, я иногда думаю — а не возмездие ли это за те поспешные жертвы, принесенные ради науки, безопасности и престижа страны? За веру в холодноватое торжество разума, которое «все спишет» (в «Часе быка» с такой стратегией, не жалеющей «расходный материал», в том числе и подопытных животных, безжалостно — устами своей героини Фай Родис — разделался Иван Ефремов).
Однако ведь и сами Стругацкие менялись. От воспевания высокого самопожертвования человека во имя человечества (в «Стране багровых туч») до объявления этой «расходной» стратегии «твердокаменными заблуждениями» (в «Стажерах» — «главное — на Земле!»). От идей научного поиска и принципиальной познаваемости мира — до мистицизма и гностицизма в «Отягощенных злом». От гимна прогрессу и прогрессорству (еще один их термин!) — до отрицания этого прогресса, переступающего через малых сих («Улитка на склоне»). Собственно, эта вот «единая общность — советский народ» ведь и воплощала в себе до какой-то степени идеи прогрессорства — хотя бы насильственный «подъем» национальных окраин прямиком из феодализма в социализм, минуя стадию капитализма (как говорилось в тогдашних учебниках истории).
Стругацкие менялись вместе со страной, в том же темпе — вот еще одно свидетельство их «здешности».
Так что мироощущение советского итээровца — еще не вся правда. Иначе культурное значение Стругацких уменьшалось бы со временем, но оно, кажется, растет. Свидетельством тому — издания и переиздания собственно произведений Стругацких, а также несколько жизнеописаний (самое живое и неравнодушное из которых, по-моему, принадлежит перу Анта Скаландиса), вышедших уже после смерти Аркадия Натановича, но при жизни Бориса Натановича, и множество научных работ, посвященных Стругацким, в том числе и обширный биобиблиографический труд группы «Людены», приведший к созданию многотомного собрания черновиков, писем и рабочих дневников братьев — «Неизвестные Стругацкие» (вдохновитель и мотор — Светлана Бондаренко), без которого любой стругацковед не мыслит своей работы.
Фантастика, от которой брезгливо воротят нос литературные снобы, — на самом деле развернутая метафора. И когда требуется осмыслить все ужасы, все не поддающиеся осмыслению гекатомбы ХХ века, именно фантастика оказывается эффективней, скажем так, реализма. Замятинское «Мы», оруэлловский «1984», платоновский «Котлован», возможно, расскажут о ХХ веке больше, чем реалистические эпопеи. Поскольку есть вещи, которые лежат вне реализма, — рассудок, нормальное сознание в ужасе отворачиваются от их буквального описания. Впрочем, это касается не только ужасов, но и того, что Станислав Лем назвал «жестокими чудесами», ибо ХХ век был не только веком иррациональных социальных психозов, но, одновременно, веком торжества рационализма (тут крайности часто смыкаются) — и в этом смысле небольшая повесть Стругацких «За миллиард лет до конца света» скажет не меньше о науке и познании, чем, допустим, гранинское «Иду на грозу».
Со Стругацкими как выразителями общенационального в один ряд можно было бы поставить разве что Василия Аксенова, но он слишком поспешил стать «гражданином мира». И тем самым, мне кажется, упустил свой шанс.
Возможно, с концом той эпохи, со смертью мечты, те вещи, которые при жизни авторов были как бы отодвинуты на периферию читательского восприятия, станут важны и значимы теперь. Скажем, «Град обреченный». Или «Отягощенные злом» (последние два романа не из самых моих любимых, но это именно потому, что я все-таки принадлежу тому времени и тем идеалам). Или загадочная «Улитка на склоне» — повесть-двойчатка, которую писатель Михаил Бутов вообще полагает непревзойденным шедевром советского периода.