Портрет героя - Мюд Мечев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я еще раз окидываю взглядом котельную: она чисто выметена, не видно даже паутины, лохмами и нитями висевшей с потолка.
— Как чисто!
— Праздник! — довольно улыбается он.
— Дядя Ваня, а ты теперь всегда в такой чистоте жить будешь?
— Вот еще! — Он даже сплевывает. — Что я — немец, что ли? Это для праздника. Садись.
Я сажусь около большого стола, сколоченного из досок и аккуратно накрытого газетами, края которых вырезаны фестонами с кружевными дырочками.
— У нас и угощенье есть! — И дядя Ваня вытаскивает из-под стола большую бутыль с мутной жидкостью беловатого цвета. А я достаю из-за пазухи сверток.
— Чего там?
— Картофельные лепешки с яичным порошком и пять конфет! — гордо сообщаю я.
— Славно! — Дядя Ваня смотрит на меня. — Слушай… А ведь победа! Выпить хочется, — доверительно шепчет он.
— Так пей!
— Нельзя! Что ты! — говорит он укоризненно. — Прежде гостей — грех! Знаешь… давай тех повернем, а то что они как сосланные!
И мы поочередно переставляем Генделя, Моцарта и Баха. Дядя Ваня косится на великих немецких композиторов.
— Слушай! А почему раньше все композиторы были немцы?
— Все — не были.
— Ну, многие?
— Не знаю.
— А почему сейчас евреи?
— Не знаю.
— Вот видишь! — Он вздыхает, заботливо стирая ладонью невидимую пыль с полного лица Баха. — Учат вас, учат, а на такой вопрос ответить не можешь.
— Дядя Ваня, а кто придет?
— Никита со своим генералом, директор и Прасковья Федоровна. А что, думаешь, вина не хватит?
— Нет… Я так.
Он извлекает из-под стола бутыль, гладит ее, встряхивает; белые хлопья, подобно снегу, медленно опускаются на дно в мутной жидкости.
— Дядя Ваня, а что это?
— Взрывоопасная смесь!
— А точнее?
— Много будешь знать, скоро состаришься!
В это время дверь наверху отворяется, и скрипучий картавый голос Аркадия Аркадьевича произносит:
— Разрешите войти?
— Пожалуйте! — отвечает дядя Ваня.
С тростью в руке, в чистом френче и глаженых брюках, блестя очками, спускается Аркадий Аркадьевич, за ним в старинном сюртуке ниже колен идет Никита, держа под мышкой деревянный ящик. Они здороваются с нами, и Аркадий Аркадьевич вынимает плоскую бутылку, на которой написано «Коньяк».
— Довоенный, — объясняет Аркадий Аркадьевич. А Никита с обычным своим мрачным видом ставит ящик на стол, раскрывает его и достает газетный сверток.
— Бутерброды с колбасой.
Под свертком лежит еще что-то, накрытое полотняной тряпочкой.
— А там что? — спрашивает дядя Ваня.
— Серебряные трубы, — тихо отвечает Никита и поднимает тряпочку.
И мы видим блестящее светлое серебро и золото, мерцающее в раструбах, и темную георгиевскую ленту с кистями.
XXXV
В чистой выглаженной одежде, никуда не бегущие, не стоящие в наших бесконечных очередях, не занятые вечным трудом, сидят они за столом, накрытым скатертью из новых газет, на котором стоят громадная бутыль со взрывоопасной смесью, плоская бутылка с коньяком, шкалик водки, разложены лепешки с яичным порошком, бутерброды с колбасой, вареная картошка и соленые огурцы. И перед каждым лежит на чистой тарелке — тарелки принесла Прасковья Федоровна — по американской галете.
Я смотрю на них и люблю их всех; и думаю про Аркадия Аркадьевича, потерявшего все: и семью, и друзей, и дом — и оставшегося со своим старым ординарцем; про Никиту, который, по его словам, «сам един на всем свете»; про Прасковью Федоровну, деревня которой сожжена и все близкие пропали без вести, как и у дяди Вани… И на миг представляю себе весь наш народ… Если так всех посадить за стол и чтобы каждый рассказал о себе…
В дверях наверху раздается шорох, потом стук, и вниз летит палка. Простучав по всем ступеням, она остается лежать внизу. Клюшка директора. И мы слышим знакомый голос:
— Это я! — И раздается смех, от которого мне становится не по себе.
— Помоги, — просит дядя Ваня.
Я подхожу к лестнице и наверху вижу нашего директора. По тому, как он выглядит, можно понять, что он пьян. И здорово. А он вдруг садится на ступеньку. Я поднимаюсь к нему.
— Владимир Аверьянович, вы можете встать?
— Да, конечно, друг мой… — бормочет он. И от этого обращения что-то вздрагивает во мне, хочется сесть рядом, обнять его, расцеловать, сказать что-то в утешение, но вместо всего этого я просто подаю руку, осторожно поднимаю его и свожу вниз, а Прасковья Федоровна подает ему палку. Он морщится на яркий свет и произносит:
— Здравствуйте… И спасибо, что вы меня ждали.
Он садится за стол и приводит себя в порядок, а мы не знаем, что нам делать, так отвыкли от праздников. Но вот директор встает и, опершись кулаками о стол, начинает говорить, и я понимаю, что хмель на время слетел с него.
— С победой, друзья! И я очень рад, что мы все здесь, — и он кивает в сторону дяди Вани, — у нашего друга, для которого наша школа — дом… потому что другого у него пока нет… И я знаю, что нам надо сейчас сделать! Выпить! За Сталина! За победу!
И он поднимает свой стакан, наполовину налитый смесью из громадной бутыли дяди Вани. Я остолбенело смотрю на свой стакан с тем же напитком, не зная, как мне быть.
— Возьми его, — ласково шепчет мне Прасковья Федоровна, — и пей со всеми, но не сразу!
Все встают и чокаются. Я беру стакан, подношу его к губам и чувствую сильный запах перебродившей картошки. Открываю рот и, не вдыхая в себя воздух, глотаю половину стакана тремя глотками, ощущая ужас, потому что по моему пищеводу течет в желудок странная, неприятная, обжигающая жидкость. Потом я сажусь и… через некоторое время чувствую, что мне становится очень хорошо.
— Закуси! — шепчет тетя Паша.
— Нет! — возражаю я, чувствуя необыкновенную легкость и радость… Одним словом, то, что народ называет «море по колено». И внезапно громко хохочу.
— Голодный! — говорит кто-то, но я не думаю, что эти слова относятся ко мне. Мне необыкновенно весело.
Когда я прихожу в себя и обретаю возможность соображать, я вижу, что Никита сидит весь красный, ни на кого не глядя; Прасковья Федоровна вздыхает и подкладывает мне на тарелку куски; Аркадий Аркадьевич строго смотрит на всех нас, а дядя Ваня ставит на стол старый граммофон, вставляет ручку в ящик и начинает крутить. Раздается звук свертываемой пружины, щелчок; и дядя Ваня, отойдя от стола и нагнувшись над своей постелью, которую на сегодняшний вечер перетащил к раковине, вынимает пластинку! Потом он бережно ставит ее и опускает блестящую трубку с иглой.
Сначала слышится шипение. Потом хор мужчин необычайно тихо поет что-то на итальянском языке, но понять из этого пения невозможно ни слова. Однако мы внимательно слушаем пластинку, хотя я замечаю, что Аркадия Аркадьевича всего трясет от смеха.
— Что это? — спрашивает он, когда пение заканчивается.
Дядя Ваня снимает пластинку с круга и читает: «Исполнение хором итальянских карабинеров арий и песен из итальянских же опер».
Аркадий Аркадьевич громко хохочет, а вслед за ним и мы.
— Где вы взяли ее?
— Купил на рынке, — печально и с оттенком обиды говорит дядя Ваня. — А что тут плохого?
— Ничего, но странно.
— А вы-то не странный? — внезапно спрашивает у него дядя Ваня.
— Я? — недоуменно переспрашивает Аркадий Аркадьевич.
— Да, вы! — И дядя Ваня обводит нас всех рукой и говорит: — Все мы тут странные! И ничего тут нет странного, потому что жизнь такая!
— Пожалуй, — соглашается Аркадий Аркадьевич.
— Хоть мы все из одной деревни! — добавляет Никита.
— Вот как? — удивляется директор.
— Да! — сухо говорит Аркадий Аркадьевич.
А Никита продолжает, впрочем, никак не связывая свои слова с предыдущими:
— Жаль только, что у тебя фортепиан нет!
Мне становится необыкновенно весело. Сама мысль о фортепиано в котельной кажется мне очень смешной.
— А жаль! — бубнит Никита. — Потому что я сыграл бы вам на трубе дивный концерт, а аккомпанемент Аркадий Аркадьевич сыграл бы.
Никита поднимается, но Аркадий Аркадьевич останавливает его жестом и говорит, встав:
— Дорогие друзья! Я пользуюсь случаем и этим замечательным и таким важным вечером и хочу сказать. Я думаю, что это должны быть особые слова в такое время. Дорогие друзья! Я пью в память тех дней сорок второго — сорок третьего года, когда решалась наша судьба. Я пью за всех, кто сохранил в это время мужество, и в память тех, кто уже не живет вместе с нами!
— Вместе нельзя! — перебивает его дядя Ваня.
— Что — нельзя?
— Ну, нельзя вместе — за здравие и за упокой.
— Так точно, — подтверждает Никита, — не положено!
— Сначала — за здравие! — говорит дядя Ваня. — И хоть ты человек ученый, говори короче!