На ножах - Николай Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Глафира! Радость моя! Мое счастье, откликнись же!.. дай мне услышать твое слово!
– Радость твоя не Глафира.
– Нет? Что ты сказала? Разве не ты моя радость?
– Нет.
– Нет? Так скажи же мне прямо, Глафира; ты можешь что-нибудь сказать прямо?
– Что за вопрос! Разумеется, я вам могу и смею все говорить прямо.
– Без шуток?
– Спрашивай и увидишь.
– Ты хочешь быть моей женой?
– Н… н… ну, а как тебе это кажется?
– Мне кажется, что нет. Что ты на это скажешь?
– Ничего.
– Это разве ответ?
– Разумеется, и самый искренний… Я не знаю, что ты для меня сделаешь. Горданов сел у ее ног и, взяв в свои руки руку Глафиры, прошептал, глядя ей в глаза:
– А если я сделаю все… тогда?
– Тогда?.. Я тоже сделаю все.
– То есть что же именно ты сделаешь?
– Все, что будет в моих силах.
– Ты будешь тогда моею женой? Глафира наклонила молча голову.
– Что же это значит: да или нет?
– Да, и это может случиться, – уронила она улыбаясь. – Может случиться!.. Здесь случай не должен иметь места!
– Он имеет место повсюду.
– Где нет воли.
– И где она есть.
– Это вздор.
– Это высшая правда.
– Высшая?.. В каком это смысле: в чрезвычайном, может быть, в сверхъестественном?
– Может быть.
– Скажи, пожалуйста, ясней! Мы не ребята, чтобы сверхъестественностями заниматься. Кто может тебе помешать быть моею женой, когда мы покончим с Бодростиным?
– Тc!.. Тише!
– Ничего: мы здесь одни. Ну говори: кто, кто?
– Почем я знаю, что и кто? Да и к чему ты хочешь слов? Она положила ему на лоб свою руку и, поправляя пальцем набежавший вперед локон волос, прошептала:
– Да… вот мы и одни… «какое счастье: ночь и мы одни».[155] Чьи это стихи?
– Фета; но не в этом дело, а говори мне прямо, кто и что может мешать тебе выйти за меня замуж, когда не будет твоего мужа?
– Тcс!
Глафира быстро откинулась назад к спинке дивана и сказала:
– Ты глуп, если позволяешь себе так часто повторять это слово.
– Но мы одни.
– Одни!.. Во сне не бредь о том, чем занят, – кикимора услышит.
– Я не боюсь кикиморы; я не суевер.
– Ну, так я суеверка и прошу не говорить со мной иначе как с суеверкой.
– Ага, ты меня отводишь от прямого ответа; но это тебе не удастся.
– Отчего же? – И Глафира тихо улыбнулась.
– Оттого, что я не такой вздорный человек, чтобы меня можно было втравить в спор о вере или безверии, о Боге или о демоне: верь или не верь в них, – мне это все равно, но отвечай мне ясно и положительно: кто и что тебе может помешать быть моею женой, когда… когда Бодростина не будет в живых.
– Совесть: я никогда не захочу расстроивать чужого счастья.
– Чьего счастья? Что за вздор.
– Счастья бедной Лары.
– Ты лжешь; ты знаешь, что я не думаю на ней жениться и не женюсь.
– А, жаль, она глупа и будет верною женой.
– Мне это все равно, ты не заговоришь меня ни Ларой и ничем на свете; дай мне ответ, что может помешать тебе быть моею женой; и тогда я отстану!.. А, а! ты молчишь, ты не знаешь, куда еще увильнуть! Так знай же, что я знаю, кто и что тебе может помешать! Ты любишь! Ты поймана! Ты любишь не меня, а Подозе…
Но Глафира быстрым движением руки захватила ему рот и воскликнула:
– Вы забываетесь, Горданов!
– Да, да, ты можешь делать все, что тебе угодно, но это тебе не поможем; я дал себе слово добиться ответа, кто и что может тебе помешать быть моею женой, и я этого добьюсь. Более: я это проник и почти уже всего добился; твое смущение мне сказало, кто…
– Кто?.. Кто?.. Кто?.. – перебила его речь, проникшаяся вдруг внезапным беспокойством, Глафира. – Ты проникся, ты добился…
И с этими словами она вдруг сделала порывистое движение вперед и, стукнув три раза кряду похолодевшими белыми пальцами в жаркий лоб Горданова, прошептала:
– А кто помешал тебе убить того, кого ты сейчас назвал? Горданов молчал.
– Что же ты молчишь?
– Что же говорить? Его спас «тик и так»; это редкостнейший случай.
– Редкостный случай? Случай?.. Случай стал между твоею рукой и его беззащитною грудью?..
– Да, «тик и так».
– Да, «тик и так»; это случай? – шептала Бодростина. – Много вы знаете со своим «тик и так».
– А что же, по-твоему, его спасло?
– Я это знаю.
– Так скажи.
– Изволь: уйди-ка вон туда, за ту перегородку, в посмотри в угол;
– Что же я там увижу?
– Не знаю; посмотри, что-нибудь увидишь. Горданов встал и, заглянув за дверь в полутемную комнату, в которую слабый свет чуть падал через резную кайму ореховой перегородки, сказал:
– Что же там смотреть? платье да тень.
– Что такое: как платье да тень?
– Там платье.
– Какое платье? Там вовсе нет никакого платья. Там образ, и я хотела указать на образ.
– А я там вижу платье, зеленое женское платье. Бодростина побледнела.
– Ты его видишь и теперь? – спросила она падающим и прерывающимся голосом.
Горданов опять посмотрел и, ответив наскоро: «нет, теперь не вижу», схватил одну жирандоль и вышел с нею в темную комнату.
Угол был пуст, и сверху его на Горданова глядел благой, успокоивающий лик Спасителя. Горданов постоял и затем, возвратись, сказал, что действительно угол пуст и платья никакого нет.
– Я знаю, знаю, знаю, – прошептала в ответ ему Бодростина, которая сидела, снова прислонясь к спинке дивана, и, глядя вдаль прищуренными глазами тихо обирала ветку винограда.
Но вдруг, сорвав устами последнюю ягоду с виноградной кисти, она сверкнула на Павла Николаевича гневным взглядом и, заметив его покушение о чем-то ее спросить, простонала:
– Молчи, пожалуйста, молчи! – И с этим нервно кинула ему в лицо оборванную кисть и, упав лицом и грудью на подушку дивана, тихо, но неудержимо зарыдала.
Глава восьмая
Немая исповедь
Горданов стоял над плачущей Глафирой и, кусая слегка губу, думал:
«Ого-го! Куда это, однако, зашло. И корчит, и ломает. О, лукавая! Я дощупался до твоего злого лиха. Но дело, однако, зашло слишком далеко, она его любит не только со всею страстью, к которой она способна, но и со всею сентиментальностью, без которой не обходится любовь подобных ей погулявших барынь. Это надо покончить!» И с этим он сделал шаг к Глафире и коснулся слегка ее локтя, но точас же отскочил, потому что Глафира рванулась, как раненая львица, и, с судорожно подергивающимися щеками, вперив острые, блуждающие глаза в Горданова, заговорила:
– Да, да, да, есть… есть… его нет, но он есть, есть оно…
– О чем ты говоришь?
Глафира не обращала на него внимания и продолжала как бы сама с собой.
– Нет, это нестерпимо! Это несносно! – восклицала она слово от слова все громче и болезненнее, и при этом то ломала свои руки, то, хрустя ими, ударяла себя в грудь, и вдруг, как бы окаменев, заговорила быстрым истерическим шепотом:
– Это зеленое платье… ты видел его, и я его видела… Его нет и оно есть… Это она… я ее знаю, и ты, ты тоже узнаешь, и…
– Кто же это?
– Совесть.
– Успокойся, что с тобою сделалось! Как ты ужасно взволнована!
– Нет, я ничего…
И Бодростина тихо подала Горданову обе свои руки и задумалась и поникла головой, словно забылась. Павел Николаевич подал ей стакан воды, она его спокойно выпила.
– Лучше тебе теперь? – спросил он.
– Да, мне лучше.
Она возвратила Горданову стакан, который тот принял из ее рук, и, поставив его на стол, проговорил:
– Ну и прекрасно, что лучше, но этого, однако, нельзя так оставить;
ты больна. И с этим он направился к двери, чтобы позвонить слуге и послать за доктором, но Глафира, заметив его намерение, остановила его.
– Павел! Павел! – позвала она. – Что это? Ты хочешь посылать за доктором? Как это можно! Нет, это все пройдет само собой… Это со мной бывает… Я стала очень нервна и только… Я не знаю, что со мной делается.
– Да, вот и не знаешь, что это делается! Вот вы и все так, подобные барыни: жизни в вас в каждой в одной за десятерых, жизнь борется, бьется, а вы ее в тисках жмете… – заговорил было Горданов, желая прервать поток болезненных мечтаний Бодростиной, но она его сама перебила.
– Тсс!.. Перестань… Какая жизнь и куда ей рваться… Глупость. Совсем не то!
И она опять хрустнула сложенными в воздухе руками, потом ударила ими себя в грудь и снова, задыхаясь, прошептала:
– Дай мне воды… скорей, скорей воды! – И жадно глотая глоток за глотком, она продолжала шепотом: – Бога ради не бойся меня и ничего не пугайся… Не зови никого… не надо чужих… Это пройдет… Мне хуже, если меня боятся… Зачем чужих? Когда мы двое… мы… – При этих словах она сделала усилие улыбнуться и пошутила: «Какое счастье: ночь и мы одни!» Но ее сейчас же снова передернуло, и она зашипела:
– Не мешай мне: я в памяти… я стараюсь… я помню… Ты сказал… это стихотворение Фета… «Ночь и мы одни!» Я помню, там на хуторе у Синтяниной… есть портрет… его замученной жены… Портрет без глаз… Покойницы в таком зеленом платье… какое ты видел… Молчи! молчи! не спорь… покойной мученицы Флоры… Это так нужно… Природа возмущается тем, что я делаю… Горацио! Горацио!.. есть вещи… те, которых нет… Ему, ему он хотел следовать Горацио! Горацио! – И, повторяя это имя по поводу известного нам письма Подозерова, Глафира вдруг покрылась вся пламенем, и холодные руки ее, тихо лежавшие до сих пор в руках Горданова, задрожали, закорчились и, выскользнув на волю, стиснули его руки и быстро побежали вверх, как пальцы артиста, играющего на флейте.