Том 8. Жизнь ненужного человека. Исповедь. Лето - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лесник, качая головой, молвил:
— Нескладный он у вас человек!
— От кого мог узнать Сашка? — строго спросил Егор.
Сашка — это работник Астахова. Алёша виновато объяснил:
— Когда мы с Иваном шли — видел он нас.
— Видел? — переспросил Егор и задумался.
Озлобленно и громко раздаётся голос Авдея:
— Я вам скажу: Кузьма Астахов неотвязный за нами сыск нарядил, и Сашка и Мокей везде про нас спрашивают.
Никин говорит долго, суёт в воздух кулаками, лицо у него гневное. Мужики слушают молча, но, видимо, не верят ему, зная его историю с дочерью Кузьмы.
— Ну, пёс с ими! — воскликнул Кузин. — Эка важность — следят! А вот, обратился он ко мне, — хорошо ты говоришь, Егор Петров! Как псалом прочитал!
Вмешался Гнедой:
— Вот это самое и по железной дороге говорили, слушал я и вспоминал это!
Кузин задумчиво продолжает:
— Может — недостижимо, но жить, веруя в такой мир, — это я понимаю, брат, хорошо с этим жить-то!
Поднялся Милов и тихонько сказал:
— А не пора ли по домам? Поехал он, этот…
Все засмеялись, кроме Савелия, — блестя глазами и грозя кулаком, он проговорил за один дух:
— Понимаю я теперь, почему они брызжут змеиной своей слюной яростно так, — куда им деваться, ежели народ на такой путь встанет, ага!?
— А расходиться пора! — сказал Егор, вставая с пола.
Савелий спросил:
— Кто здесь останется ночевать со мной?
Милов согласился с ним:
— Тебе по мокру вредно ходить, давай — я останусь.
Замечаю, что лесник смотрит на меня и подмигивает мне на дверь. Что бы это значило?
И остались все, кроме Кузина, меня, Егора и лесника.
Мы вылезли из ямы. Было темно и сыро, как в глубоком колодце. Дождь перестал, но ветер тряс деревья, и с них падали на головы нам крупные, тяжёлые капли дождя.
— Фонарь бы нам! — спотыкаясь, вздохнул Кузин.
— А ещё лучше — карету! — весело заметил Егор. — Архиерееву бы…
Лесник смеётся.
Под ногами быстро текут невидимые ручьи. Тяжело и плотно легла на грудь земли сырая ночь, и пьёт земля животворную влагу, захлёбываясь ею, как ребёнок молоком матери.
— Хорошо, брат, Егор Петров, речи ты говоришь! — ворчит Кузин, качаясь впереди меня и обильно брызгая водой и грязью на ноги мне. — А ты, Досекин, неладно! Ты, милый, нехорошо…
Егор спокойно отмечает:
— Ты, Пётр Васильич, на свой счёт сказанного мною не принимай, я тебя прошу.
— Всё равно! — говорит Кузин, но уже мягче. — Всё равно это, — я, не я.
Лесник дёрнул меня сзади за рукав и шепчет:
— Мне бы поговорить с вами надо…
— О чём?
— Дело есть. Тут сейчас тропа свернёт на сторожку мою — может, зайдёте? С версту всего. А они пускай идут…
Едва слышу его шёпот в шуме воды и шорохе деревьев, невольно замедляю шаг, а Кузин и Егор уже растаяли, скрылись во тьме, нырнув в неё, как рыбы в омут.
— Извините, — толкая меня, говорит лесник, — это и есть поворот… Вы Филиппа Иваныча знавали?
Вздрогнул я, насторожился, молчу.
— Который в город Налим, что ли, сослан был?
— Знал немного, — говорю, а у самого даже ноги дрожат с радости: Филипп-то дорогой мне человек, духовный крёстный мой, старый вояка и тюремный житель. Он и до переворота дважды в ссылке был, и после него один из первых пошёл. Человек здоровенный, весёлый и неуёмного упрямства в деле строения новой жизни.
— Где он? — спрашиваю, чувствуя уже, что друг близко.
— В городе, — тихо говорит лесник. — Он бежамши вместе с сыном моим, и через сына я имею записку его к вам.
— Давайте-ка!
— А как? Она в шапке зашита, да и прочитать здесь нельзя — темно.
Верно, нельзя. Всё вокруг мокро, всё течёт тёплыми потоками, словно тает от радости, всё дышит глубоко, влажно, жадно чмокает и шепчет благодарными шёпотами к тучам, носительницам влаги земной.
— Идём скорее! — говорю.
Мелькнул за чёрными деревьями жёлтый глаз огня, уставился во тьму, прободая её, и дрожит встречу нам, как будто тоже охвачен нетерпением.
Встали у сторожки, осевшей к земле боком, лесник тихо постукал в дверь; чей-то тонкий голос подозрительно спрашивает:
— Кто там?
— Отопри, Еленка!.. Дочь моя, хозяйка она же…
Вошли в сторожку: печь, нары, две короткие скамьи, стол с лампой на нём, книжка на столе раскрыта, и, заслоняя спиною окно, стоит, позёвывая, белобрысая, курносая девочка-подросток.
— Мамоньки, вымокли ка-ак! — поёт она ломким голосом.
— А ты, чем дивиться, самоварко вскипятила бы! — снимая мокрую одёжу у порога, говорит лесник.
— Да я и вскипятила.
— Ну, и умница! Вот теперь сухое надеть хорошо, да, кроме штанов, нету одёжи-то запасной. Ну-ка не гляди-ка, Еленка, я штаны пересниму…
— Есть и рубаха, высохла, я её на печи посушила, — говорит дочь, бросая ему серый комок тряпья, и озабоченно ставит на стол маленький жестяной самовар, кружки, кладёт хлеб, быстрая и бесшумная. Я снимаю сапоги, полные грязи и воды, смотрю на мужика — крепкий, лицо круглое, густо обросло рыжеватыми волосами, глаза голубые, серьёзные и добрые, а голову всё время держит набок.
— Что у тебя шея-то, товарищ?
— Мужики, черти…
— За что?
— По должности!
— Больно храбёр! — презрительно усмехаясь, говорит дочь и шмыгает носом.
— А ты — молчи! Я те дам — храбёр! — ласково ворчит лесник.
— Испугалась! — восклицает девочка и смеётся.
— Я те испугаю!
Фыркнув, Еленка дружески смотрит на меня, и я тоже смеюсь.
— Приехали трое, — беззлобно рассказывает лесник, укладывая мокрую одёжу на пол, — я их, значит, застиг, ну и вышла сражения. Одному я дробью в ноги шарахнул…
— Надо было! — ворчит Еленка, снова неодобрительно фыркая.
— А другой дрючком по башке как даст мне! — продолжает он, ковыряя шапку лапотным кочедыком, — я и грохнулся…
— Что ты шапку-то рвёшь! — кричит дочь, подбегая к нему. — Дай-ка сюда!
— На, на, закричала! Изорвёшь её — чай, она кожаная… Грохнулся я, значит, да шеей-то на сучок и напорись — продрал мясо ажно до самых позвонков, едва не помер… Земской доктор Левшин, али Левшицын, удивлялся — ну, говорит, дядя, и крови же в тебе налито, для пятерых, видно! Я говорю ему — мужику крови много и надо, всяк проходящий пьёт из него, как из ручья. Достала? Вот она, записка…
Прочитав записку, смеюсь и спрашиваю:
— Как же это ты, Данило Яковлевич, к народному делу склонен, а, охраняя вражье добро, готов людей убивать?
Он гладит коленки, покачивается и солидно объясняет:
— Давно ведь это было, года за три до поворота на бунт, в то время Васютка ещё в её годах ходил, — он кивнул головою на дочь, а Еленка разлила чай по кружкам и, напрягаясь, режет тупым ножом чёрствый хлеб.
— В те поры и я, как все, младенцем был, никто ведь не знал, не чуял народной силы. Второе — лес я сызмала люблю, это большая вещь на земле лес-то! Шуба земная и праздничная одежда её. Оголять землю, охолодить её нельзя, и уродовать тоже не годится, и так она нами вдосталь обижена! Мужики же, со зла, ничего в лесу не видят, не понимают, какой это друг, защитник. Валят дерево — зря, лыко дерут — не умеючи. Народ всё-таки дикий! Еленка, ты бы шла на печь да и спала…
Она бегает острыми глазёнками по страницам книжки, жуёт хлеб и, не поднимая головы, спрашивает:
— Али мешаю?
— Зачем? Секретов нет у нас! А спать пора тебе. Гляди — ослепнешь!
Лесник подмигивает мне: он, видимо, хвастает дочерью.
— Ты что читаешь? — спрашиваю я.
— Историю.
— А какую?
— Русскую.
— Чью?
— Учительница дала.
— Нет, кто написал?
Она удивлённо подняла на меня глаза и ответила:
— Человек! А то кто же?
— Она у меня любит книги читать, — задумчиво сказал лесник. — Дух этот новый и её касается. Я смеюсь ей — кто тебя, Еленка, учёную-то замуж возьмёт? А она, глупая, сердится! На днях здесь Ольга Давыдовна была, знаешь, сухопаренькая учительница из Малинок? — так говорит: пришло, дескать, время русскому народу перехода через чёрное море несчастья своего в землю светлую, обетованную — да-а!
— Интересная книжка? — пристаю я к девочке.
— Ничего! Только про царей больше, а про нас — мало.
— Про кого — про нас?
Еленка удивлённо посмотрела на меня.
— Про мужиков. Ка-акой ты непонятливый! — говорит она и сокрушённо покачивает головой.
А отец её ухмыляется вплоть до ушей.
«Что, дескать, срезала она тебя?»
За окном мягко шумит ветер, побрызгивая в стекло крупными каплями. В сторожке тепло, пахнет сушёной земляникой, хвоей и свежим лыком. Пищит самовар, шелестят страницы книги.
— Расскажи про сына-то, — прошу я лесника, — что за человек?
Он поводит плечами, степенно гладит рыжую бороду большой ладонью и довольным голосом рассказывает: