Петля и камень на зелёной траве - Аркадий Вайнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Алешенька, любимый мой, где ты? Что с тобой?
Летит он на огромном букете из роз, как на воздушном шаре. Я хочу собраться с силами, посмотреть – высоко ли летит твой шарик, унесет ли он тебя отсюда, достанет ли сил на полет из бесконечных серых просторов психушки. Я не знаю, сможешь ли ты быть счастлив один, но будь хотя бы свободен…
А шарик опускается, медленно падает, ударится здесь о каменистую…
Удар. Грохот. Лязг решетки – двери лифта. Господи! Боже мой! Я рывком поднимаюсь на каталке. А если он уже здесь? В соседней палате? На следующем этаже? В смежном корпусе? Господи, не допусти этого! Я хочу принять на себя его муку! Они убьют его…
– Ляг! Ляг – тебе говорят! Ты что – возбудилась?… Длинный темный коридор меряет бесконечным кругом вереница больных. Меня везут посредине коридора, они шагают с двух сторон – справа – вперед, слева – назад, черно-бурые, потухшие, заплесневелые, несчастные. Мужское отделение.
В своих арестантских халатах, с погасшими лицами, они как самоходные картофельные мешки. Вот что значит – скорбные главою…
Топь. Их движение – пузырьки газа в гниющей мари. Здесь плотина бесконечной великой реки Эн-Соф, здесь запруда духовности, здесь омут разрушенных душ.
Многие бредут в своем бесцельном марше нагишом, на них лишь короткие больничные сорочки. Что ищут эти голые люди на пожарище сознания, что хотят откопать под руинами памяти?
У евреев не было понятия ада. Они верят в нижнюю сферу жизни – царство зла Ахриман. Весь ужас мира в Ахримане.
Ахриман. Господи, за что ты меня спустил в Ахриман номер семь Мосгорздравотдела?
Коренастый голый урод без лица пристраивается сзади к няньке и начинает онанировать. Не останавливая каталки, нянька оборачивается и коротко, резко ударяет его ногой в пах, урод падает с мычанием и воем. – Что вы делаете…
– Так это ж – свадебный генерал! – смеется нянька, убежденно заверяет: – С ними только так! А то оставим тебя сейчас на десять минут перед рентгеновским – он на тебя враз вскарабкается… Нет, их только так и можно! Или серой… Тьма кабинета, запах нагретой пыли и озона, сумеречные фигуры и резкие голоса, как в неоконченном сне.
Берия прямо с улицы втаскивал в машину женщин – замужних, несовершеннолетних, беременных – вез на тайные квартиры и вытворял с ними, что хотел.
В нашем дворе жила такая женщина – Верочка.
Но Берия был не «свадебный генерал». Он был маршал Советского Союза. Он был свадебный маршал на брачной тризне Террора и Абсурда. Никто не бил его в пах и не колол серу.
А Верочка сошла с ума. Она играла с нами в песочные куличики и куклы, ссорилась с нами, плакала, обиженно растягивая мокрый рот: «За сто вы меня обизяете?» Ей было тогда лет тридцать. Как мне сейчас.
«За сто вы меня обизяете?»…
45. АЛЕШКА. ИЗ ПЕЧЕНЕГОВ В ПОЛОВЦЫ
День начался кошмаром – полыхающий, протяжный, хлещущий крик соседки Нинки сошвырнул меня с дивана, выволок в коридор, протащил до ее двери и втолкнул в грязную неухоженную комнату. Мальчишки Колька и Толька сидели на кровати и ревели, глядя на заходящуюся от крика Нинку. Она кричала страшно, на одной ноте, разевая широко безгубый сомовий рот, показывая мне пальцем на потолок и на середину комнаты.
Тошнота подступила у меня к горлу. Намокшая от протечки на потолке штукатурка рухнула и на пол вывалилось большое крысиное гнездо. Розовые маленькие тельца с длинными хвостами копошились и ползали среди обломков и пыли по паркету.
Они пищали.
Надо было подойти к Нинке, но для этого надо было миновать эти розовые омерзительные ползающие существа, я не мог ступить шагу.
Нинка, не переставая кричать и не отрываясь от крысят взглядом, бочком пошла вдоль стены, вспрыгнула на кровать, пробежала, соскочила, отпихнула меня от двери и с визгом помчалась по коридору, глухо стукнула где-то далеко входная дверь.
Вошел в комнату Евстигнеев – багрово распухший, с невидимыми в складках глазами. Под мышкой у него висел бесхвостый бурый кот.
– Ешь, кыся, ешь их, падлов, врагов народа, – сказал Евстигнеев и бросил кота на пол. Пружинистой упругой походкой кот прошел к рассыпленному гнезду, оглянулся на нас немигающим строгим взглядом и с тихим злым урчанием стал грызть розовую хвостатую мерзость.
Держась за стенку, я добрел до разрушенной кухни, где еще работал водопровод, открыл кран и стал пить холодную, пахнущую медной кислятиной воду.
Коммунальный апокалипсис.
У меня на столе лежал огромный пугающий Дуськин зуб, желтый, ощетиненный кривыми мощными корнями. Моталась перед глазами бугристая подушка евстигнеевского лица.
– Выпить хошь? – спрашивал он. – Давай рупь, притащу выпить…
Он налил мне из захватанной грязной бутылки самогон – зловонный и желтый, как керосин.
Яростный сполох света в тусклой запыленности – пролетел стакан, не задушил, не подавился, не выблевал назад. Ударил внутрь меня – в голову, в сердце, в живот, как разрывной патрон – ослепил и разметал на кусочки.
Мне все ненавистно и отвратительно. Я не могу так больше.
Я устал.
Ула! Это ты во всем виновата! Зачем ты смотрела в глаза зверю? Мы все противные розовые крысята. Теперь ты в закрытой психушке – какой, неведомо. А я пью самогон с Евстигнеевым. Ты лишила меня самого большого счастья – выйти на улицу, завести «моську», долго неторопливо разогреть его и прокатить неспешно по дождливым, изгаженным, изнасилованным осенью улицам – через центр, на Ленинский проспект, потом направо – на Воробьевское шоссе, снова направо – на гудящий железом спуск метромоста, выкатить в свободный ряд, включить фары, нажать изо всех сил сигнал, педаль акселератора – в пол, до упора, и промчаться с ревом и визгом до середины моста, и когда стрелка спидометра подшкалит сотню – руль направо, треск разлетающихся крыльев, грохот обломившейся балюстрады, и тишина короткого мгновенного пролета до асфальтовой ряби стынущей реки.
И пришел бы всему конец. Господи, какое это было бы счастье!…
Ула, ты отняла у меня мое счастье. Нам надо было или жить, или умереть вместе – когда мы еще оба были свободны.
А теперь ты в психушке, а я свободен только умереть. Но Гамлет и появляется лишь за тем, чтобы умереть. Живой Гамлет – смешон, он никому не нужен. Живой Гамлет стал бы со временем Полонием.
Все повторяется. Но за каждый повтор надо платить сначала, как на всяком новом представлении. Вот и могильщик – он урчит, бубнит и гычет, с трудом я понимаю его дряблое бормотание.
– …народ больно нежный стал – а старшине не до нежностей… помню исполняли мы по трибуналу лейтенанта-дезертира… поставили его над ровиком… сапоги и гимнастерку шевиотовую, конечно, сняли… а бриджи на нем новенькие… зима была, а по нему пот катится… я ему грю – портки расстегни, а он не понимает, самому пришлось пуговицы отстегивать… мне начальник конвоя грит – отойди, под залп угодишь… а лейтенант бриджи держит – не дам, грит, себя позорить… а чего там позорить?… как дали из трех стволов – мозги целиком из черепушки вылетели… он-то и нырнул головой вперед в ровик… а я сразу с него бриджи и стянул наверх – ни пятнышка на них, ни кровиночки… Старшина всегда должен за добро казенное болеть… Их еще сколько, небось, носили эти бриджи-то… а вы крыс боитесь.
Люди сходят с ума, наверное, от ощущения бессилия. Ни сделать, ни изменить. Ни убить себя.
Над крысятами – бесхвостый кот. Над ним – Евстигнеев в бриджах с расстрелянного лейтенанта. Над ним – европеизированный Крутованов. Кто над ним? А-а, пустое! Они – на потолке, они грозят в любой момент рухнуть нам на голову.
… – А Ленин че сказал? – подступает ко мне, гудит, зловонит на меня Евстигнеев и протягивает еще стакан, пронзительно желтый и едкий, как желчь.
Стакан я забираю, а его отпихиваю от себя слабой бескостной рукой, мотаю головой – мне Ленин ничего не говорил.
– Выпей, Алексей Захарыч, и припомни слова вождя – учиться, он сказал, учиться, и еще раз учиться…
Смердящая сивуха самогонки, пожар в глотке, туман перед глазами, стеклянная колкая вата в ушах, болтающаяся где-то в разрывах света башка кабана Евстигнеева, двоящаяся, как у дракона, и сиплый его голос повсюду:
– А чему учиться-то – не сказал? Вот и остались мы навек неученые…
И мне больше не хочется пролететь на гремящем «моське» с моста в подернутую холодным паром реку. Да и захотел бы – не доехать, я уже и конец капота не разгляжу. Великое дело выпивка! На кой хрен строить душегубки и газовые камеры, возиться с крематориями – мы себя сами, за свои деньги, без толкотни и возмущения мировых гуманистов – и отравим, и сожжем, и уничтожим! Гениальная выдумка – заменить экзотермическое сожжение на эндотермическое. Пусть помедленней маленько, зато дешевле и при полном согласии и удовольствии сторон. Мы ежедневно забрасываем в себя пламя, по сравнению с которым Освенцим – карманная зажигалка.