Беглец из рая - Владимир Личутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Катузов осклабился. Он давно не брился, худое лицо его обросло неряшливой щетиной, отчего губы еще более потонели. Своей серой ноздрястой кожей, впалыми висками и густыми волосами с ранней сединою Катузов напоминал художника, только что вышедшего из долгого запоя. Я давно не видел соседа, уже как-то и призабыл его и сейчас смотрел на него с интересом, как на нового человека, от которого можно ожидать всяких причуд. Острый кадык нервно бегал под жесткой шерстью, стремясь порвать тонкую шею, и невольно притягивал мое внимание. Катузов мялся в нерешительности, покачиваясь надо мною, как колодезный журавль, а я же незаметно оттеплился, внутри у меня ожило, и я вдруг схватился за соседа, как утопающий за спасительную державу.
– Марфинька, а к нам гости! – закричал я заискивающим голосом и со страхом прислушался к тишине, царящей в комнате средь книжных развалов.
– Иду, мальчики; сейчас иду-у! – пропела Марфинька нежнейшим голоском, будто включила в горле заливистую свирель. – Я страсть как люблю гостей...
Она вышла на кухню с безмятежным ровным лицом, на ходу обводя губы лиловой помадою, словно и не было только что ужасной бури, внезапного ветродуя, ломающего деревья, и заполошной грозы, от которой до невыносимой боли стопорит сердце. Я вдруг с новой ревностью подумал, что Марфинька никогда не откликалась на мой зов таким булькающим сладким голоском, словно на языке катается неистаивающая шоколадка.
– Еще никто вам не говорил, что вы сегодня прекрасно выглядите? – Катузов поклонился и почтительно поцеловал гуманитарной барышне ручку. Марфинька же задрала лицо, чтобы получше разглядеть долговязого гостя, и ее крутые ресницы запорхали от изумления, как ночные мотыльки, угодившие на яркий свет.
– Вы всем так льстите?
– Только красивым женщинам, – безмятежно солгал Катузов и снова ухмыльнулся.
– Несчастный врун, – грубо вмешался я. Лживость слов меня покорежила. Мне невыносимо было слышать фривольную многозначительную болтовню, где я невольно оказался лишним. – Этой пудрой ты сыпаешь всех встречных баб: от семи лет до семидесяти...
– Ну и что с того, профессор? Если женщина хочет праздника, то надо подарить его хотя бы на мгновение. Ради этой минуты стоит даже умереть. Помните, как рыцари на поединке жизнь отдавали за один лишь благосклонный взгляд красавицы, за платочек, брошенный к ногам победителя... Это вы, стоящие на вершине власти, отбираете у народа последние крохи, потому что завидуете чужому счастью. Все себе, все се-бе-е...
– Это я – власть? Катузов, очнись. Ты не просто лгун, но и коварный обольститель...
– Пусть так, пусть так... Но все же вы, Павел Петрович, были там, на самом бугре. Как-то прокрались. Залезли на карачках... А нас туда не пускают. Мы всегда в ямке, и нас без жалости хоронят. – Катузов зачем-то принижал меня, ронял перед любимой женщиной, словно бы уже вступил в турнир за обладание ею, и сейчас острое копье безжалостно направлял мне в грудь. Катузов вроде бы позабыл выпустить ладонь Марфиньки, перебирал пальцы, а женщина не отбирала руки, постоянно минуя меня холодным взглядом. И в этой жестокой игре случайных людей, неожиданно сомкнувшихся в союз, как бы имевших только что тайное соитие, был свой смысл. Марфинька вроде бы поддалась мне, притушила гонор, появилась на кухне, но от намерения отомстить чисто по-женски не отказалась; Катузов же, как неудачник, был зол на весь мир, и оттого презирал каждого, кто попадался на пути. Это относилось и к Марфиньке, но она, дура, живущая лишь ветреным сердцем, вот и сейчас не понимала коварства, хотя не раз обжигалась на нем.
– Может, сухонького? – Бутылка жгла Катузову ладонь. – «Монастырская изба»... Виноград «изабеллу» топчут босыми ногами климактерические монахини, замкнувшиеся от мира, и оттого в вине столько едкой кислятины... В нем все раздражение от неудавшейся жизни и неистраченной любви... А ведь каждая женщина – коренная порода, мрамор и гранит, затаившая в себе клад, и она ждет скитальца-геолога с обушком, который бы залез в самую глыбь, отыскал сокровище в потаенных жилах и разворошил его. Каково, а? Поэт... Сейчас и сочинил.
– Вот бы и занялись литературой. Написали бы роман, отхватили денюжек, купили квартиру... Шляетесь невесть где, а в Москве пропадает столько неисследованных глубин.
При этих словах губы у Марфиньки распустились бутоном и завороженно потянулись навстречу гостю, но непроницаемые глаза смеялись, заливались поверх тягучим золотистым медом. Она знала, что я мучаюсь, и мои страдания доставляли ей наслаждение; и чем больше я переживал, наполнялся раздражением, тем азартнее для нее была эта травля. Без вина, а хмельно; без вина, но так вскруживает голову... Марфинька вела себя как панельная девка, залучающая в свои сети денежного норовистого туза. Иль как провинциальная актрисуля, играющая роль ночной бабочки, жрицы любви, чтобы только окончательно досадить мне? Нет, Марфинька была явно не подарок, а подколодная змея, привезенная из синайских песков и припущенная ко мне в постель коварным Фарафоновым. Но этот нахал Катузов, прохиндей и прелюбодей, так любящий срывать цветы жизни, для какой нужды тиранит меня?.. Чем я ему так насолил? Надо бы немедленно выставить его из квартиры, сказать ему – пшел вон, собака, и никогда не показывайся мне на глаза!.. Но совестно огрубиться, язык не поворачивается, сомлел во рту, будто мерзлая колобашка... Все она виновата, эта проклятая никчемная интеллигентская стеснительность; скольких приманила на гибельный огонек вседозволенности, сколько добрых намерений уже сокрушила, сколько светлого затемнила, загнала во мрак, не решаясь дать отпор чванливым и спесивым людям, и вот теперь они правят нами и диктуют, как жить...
Собственно говоря, а что плохого мне сделал Катузов, и отчего я взбесился на него? Я принес два бокала.
– А что же вы, Павел Петрович? – с нарочитым удивлением спросил Катузов.
– Он у нас не пьет...
– И молодец. Христос тоже не пил, но у него были руки приколочены... Вы знаете, Марфуша, я – геолог, ищу залежи каменных углей, которые горят сотни лет под землею. Сколько тепла выделяется зря, можно огромный город обогреть... Вот Павел Петрович – сам такое ископаемое.
– Спасибо за сравнение, – поклонился я. – Значит, зря копчу на белом свете? Может, вы и правы.
– Почему... Я такого не говорил.
– Действительно, Павел, ты все выдумываешь. Илья, наоборот, хвалит тебя... Человек в гости пришел, а ты... Вечно чего-то придумываешь, – заступилась Марфа за Катузова. – Я тебе и раньше говорила, помнишь, что ты – паровой котел, который может обогреть сиротские души половины бабьей Москвы, но твой КПД почти на нуле. Потому что далеко ушел ты от народа, закопавшись в норе по своей гордыне, потому что высоко вознес себя над народом... Говорила я тебе? Опустись с небес, Паша-а...
– Впервые слышу... Помнится, сравнивала ты меня с белым ангелом... Что я полон белой исцеляющей энергии. Это ты действительно говорила... Пейте, пейте, все вино заморозили. Накинулись вдвоем на одного, а доброе дело стоит, – неожиданно поддался я, пошел на попятную. Гость пришел-ушел, а мне с Марфинькой жить, надо притираться, обтачивать острые углы, убирать надолбы, засыпать канавы. – И почто я не пьяница? Закладывал бы за воротник, и жизнь бы казалась мед да сахар.
– Потому что вы, Павел Петрович, скучный человек. А такую женщину, – Катузов многозначительно посмотрел на присобранные в дудочку губы Марфиньки, всегда протянутые для поцелуя, – надо купать в шампанском и с головою осыпать розами по сто рэ за штуку.
– Колючая буду. Не подобраться, – засмеялась Марфа своему намеку, пригубила вина и по привычке лизнула тонкий ободок бокала, оставив на нем следок помады, словно натек загустевшей кровцы.
– Шипы обломаю, сделаю обрезание, чтобы не усыхала, посажу в передний угол, встану на колени и буду молиться... Бо-ги-ня! – подхватил шутку Катузов. – Слушай, Марфуня, пойдем со мной в партию, мужики на руках понесут от привала до привала... А что? С Хромушиным тут засохнешь от тоски, он сунет тебя в книгу меж страниц, как бабочку, и вспомнит лишь лет через сто, когда от твоих прежних прелестей останется один тлен. И вот эту тень он и возлюбит искренне и воспоет... Психологи вообще предпочитают жить подсознанием, предчувствием и анализом. Анализы – вещь, конечно, необходимая, но они скверно пахнут. А ты живая, вся живая, тебя постоянно шевелить надо... Хромушин тебя так шевелить не будет, как я. Ученые сидят сиднем, и у них кое-что атрофируется до агрономического состояния. – Тут Катузов спохватился, что слишком распоясался, и повинился с той же легкостью. – Простите, Павел Петрович. Перец на язык попал... «Когда я пьян... а пьян всег-да-а я...»
Гость был из породы «фарафоновых» и всякую мысль опутывал клейкой слюнкою, выделяя ее из болезненной железки, растравленной желчью и несмиряемой завистью. Но самое неприятное, что, когда Катузов молол чепуху, Марфинька слушала как завороженная, не желая поставить наглеца на место или хотя бы возразить.