Дневники - Неизвестно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
362
ды? И, вот, чем строже Закон, чем он неумолимей и точней, тем больше человек начинает мечтать о свободишке, даже не отдавая отчета, что она из себя представляет. И толпами уходит к больным, сумасшедшим, болезненным, тощим. Напрасно тупые историки искусства пишут, что тощие, длинноногие и с таким ласково-лаковым лицом, точно оно покрыто обливой, муравой, как муравленная посуда, напряженные,— есть только идея Средневековья. Нет! Это действительно те самые люди, которые тогда жили и уходили к сумасшедшим, потрясали веригами и, чтоб только освободиться от Закона, шли на освобождение этого дурацкого и, конечно, им совершенно не нужного Иерусалима, обличали Восток и организовывали Крестовые походы. В наше Средневековье был некий раскольничий толк или секта, которая называлась «подрешетниками». Мужики собирались поздно ночью, пели «стихиры», стремились к Христу, а под конец своей странной литургии, которую они сами и сочинили,— причащались изюмом, что выносила в решете девка из подполья. Мне представляется эта бледная Дева в белоснежном холщовом платье с длинными косами. Она вылазит по лестнице, которую для того, днем, мать ее вымыла и выскоблила ножом до цвета масла, горит яркая, отлично просушенная лучина. Дева потупила глаза, и сердце у нее бьется, как у молодой актрисы, которая впервые выходит на сцену Художественного театра. И с каким благоговением мужики едят изюм!.. Бога подрядили, и он доставит теперь прямо в рай?!..
Наши молодые студенты, их мамаша страшно суетятся, готовясь к Новому году. Чем больше хлопот, тем скучнее гости. Боюсь, что Новый,— 1947,— будет весьма неуютным, скучным и холодным годом.
Весь день лежал я в постели, читал книги по средневековой философии и культуре — для «Эдесской святыни»5, куда надо кое-что вписать. Приходил С.А.Родзинский, помогающий мне в стряпне сценария «Город в пустыне»6. Он сказал, что два режиссера, посланные в Алма-Ату на работу, просмотрев проспект сценария, признали, что в сценарии мало высококвалифицированных, ученых казахов. Я и сам это давно чувствую, но мне не хотелось отступать от правды — дело в том, что ученых казахов на заводе еще совсем мало, а русских очень много — на балхашском кладбище, говорили мне, уже 26.000 могилок. Не так-то легко выращивать на камне деревья и разводить виноград и цветы.
363
Воскресенье 1946 — 29 декабря.
Я шел, задумавшись, по переулку, выходящему на ул. Горького. Маленькая, скромно одетая женщина поравнялась со мной и сказала, заглядывая мне в лицо:
— Да? Что на рынках де-е-лается. Не пробьешься!
Видимо, она полагала, что я думаю о том же, о чем думает озабоченно она. И, до некоторой степени, она права: я думал о книжном рынке:
Сегодняшняя литературная политика сразу отбросила прочь почти всю западную литературу — и прошлую, и настоящую. Мы должны обходиться К.Симоновым, А.Фадеевым и тому подобное? Возможно, что для сегодняшнего дня, когда люди много работают, страшно заняты — едой, квартирой, ж.-д. билетами и прочим,— большего и некогда читать, и, может быть, самый пустяшный роман, рассказывающий об элементарных удобствах и выпущенный с западного языка, прозвучит как страшная агитация... ну, а завтра? Года через два все эти неудобства и неурядицы должны пройти, миновать. Тогда, неизбежно, литература должна или расшириться, или же совсем скиснуть? А пока на книжном рынке — «не пробьешься к печатному станку».
Размышления мои не от злобы, а от горести. Конечно, Фадееву выгодно показать свою «бдительность» и изобразить меня чуть ли не черной сотней, но, дай бог, им думать с такой любовью и мукой о моей стране, и о моей литературе, как думаю я.
И мне ужасно хочется самой разнообразной литературы! И я, по-прежнему, считаю одним из самых больших ее несчастий — чудовищно-глупый институт редакторов, людей, зачастую очень хороших, но совершенно неграмотных, испуганных, вздорных. Не лучше и пишущие о книгах.
Мы попробовали написать в Союз — разрешите нам небольшой Кооператив. Фадеев посмотрел и сказал: «Не выйдет». И не вышло. Издательского кооператива7 нет, и будет, наверное, не скоро.
Между тем, свершаются гигантские события, страна кипит, строит,— и есть возможность показать эту стройку, и показать необыкновенно ярко. Но, вспомнишь редактора, вроде того же Панферова, и сидящий за его спиной «главлит» в виде некой дамы, плохо причесанной и плохо одетой, и дрожащей от страха, когда
364
она глядит на вашу фамилию,— язык прилипает к гортани, не веришь в себя, в свое перо, в свою веру. Тьфу!
Писал заметки для статьи об электрификации России для «Огонька»8. Читал Ленина и все прилегающее к тем дням, когда засветилась электрификация. Приезд Уэллса, Горький... я хорошо помню эти дни, когда в конце 1920 года или, быть может, в первых днях 1921, впервые приехал в Петроград9. Чтобы проехать (от вокзала,— мой багаж какие-то мальчуганы тащили на салазках),— я дал 10 фунтов муки,— и попал к знакомым, их мне рекомендовал поэт Рябов-Бельский10, это были его родственники. Улицы темны, родственники Рябова-Бельского жили на Литейном, дома возвышались, как утесы, и шел по пустынным улицам с замиранием сердца. «Зачем я сюда. И выйдет ли что?» — думал я. Но вера в свои силы была, по-видимому, очень огромна: я приехал в голод, в стужу, только надеясь на свои силы. «Горький? Быть может, и поможет, а скорее всего: нет»,— думал я.
Конечно, сейчас — грязно, тесно, неуютно, в литературе множество идиотов, а того больше подхалимов. Но страна, как вспомнил о тех темных днях, об этом Литейном,— страна шагнула чертовски далеко, и будет, разумеется, уютно, широко, чисто, и даже идиотов из литературы выбросим. Но, а, подхалимов? Едва ли.
...Комка озабоченно сдает первые зачеты и все мучается, что ему нужно отчитываться в какой-то английской фонетике. Тамара непрерывно звонит по телефону: очень болен ее отчим, проф. Сыромятников, и его увезли к Склифосовскому. Дети Б.И. растерялись, старушка жена лежит от волнений больная, Тамара все тащит на себе.
М.Бажан прощался по телефону: он уезжает в Киев, встречать Новый год. Я очень люблю Украину,— и никак не могу туда попасть, все несет меня в сторону.— Редактора Гослитиздата умоляют сдать «Пархоменко» — я его начал переделывать, да застряло.— В аптеке встретил Кончаловского: «Написал — "Полотера"11, чудно. Лучшая моя картина!» И стал рассказывать об организации Академии Живописи, будет 20 академиков, «рвут друг друга зубами, чтоб попасть», и он показал лицом, как рвут: «И вводят Храпченко в академики, чтоб у него было больше авторитета».
365
29 18/1-МОСКВА ЛАВРУШИНСКИЙ 17 ВСЕВОЛОДУ ИВАНОВУ-
1327 ЛЕНИНГРАДА 43/1838 20 29 1443-
ОЧЕНЬ ЖДУ ПЬЕСУ ПРОСЬБА ВЫСЛАТЬ ПО ДОГОВОРЕННОСТИ ЛЕНИНГРАД ПАРК ЛЕНИНА 4 ТЕАТР ЛЕНКОМСОМОЛА — ПРИВЕТ ЮДКЕВИЧ;
1752
Священная книга магометан, Коран, содержит в себе, в отличие, например, от Библии, обнимающей период несколько сот лет, исключительно откровения Магомета. Но слова пророка вначале не записывались, а хранились только в памяти верующих; позже у Магомета был секретарь, Зейд ибн Сабит из Медины, но все же после смерти пророка остались только разрозненные и отрывочные записи на листьях финиковой пальмы, на камнях и на костях. И когда в жестокой битве при Иемамы, через год после смерти пророка, погибло большое число лиц, бывших в непосредственном общении с ним, и тем самым слову пророка грозила опасность прийти в забвение, халиф Абу-Бекер распорядился, чтобы Зейд собрал и привел в порядок все откровения Магомета. Зейд расположил 114 сур Корана в таком порядке: более пространные и более важные в практическом смысле впереди, более краткие — к концу. Получился в общем порядок, обратный хронологическому, так как более краткие и в то же время более вдохновенные пророчества относятся, как мы знаем, к более раннему времени. Очень скоро в разных списках Корана получились, благодаря опискам, а также диалектическим различиям, разночтения, и второй халиф, Осман, тоже вынужден был заняться редакцией Корана. Текст, установленный назначенной для этого комиссией в составе того же Зейда и трех мекканцев, считается до сих пор подлинным Кораном. Сам Осман также работал над священным текстом и, по преданию, был убит за этой работой.
31 декабря 1946, вечер.
— Эта вырезка из книги вот почему любопытна. (Книгу я читаю впервые — для «Эдес-ской святыни».)
О Коране Османа я услышал впервые в 1923—24 году от библиотекаря Гребенщикова12, бородатого собирателя книг и гравюр, работавшего в Публичной библиотеке. Я жил тогда в Ленинграде, на Выборгской стороне, на ул. К.Маркса. Кабинет у меня был в домовой церкви, и на потолке еще парили четыре ангелочка,— фрески.
Гребенщиков сказал мне, что Коран отправили в 1919 году в Среднюю Азию, чтоб привлечь мусульман на нашу сторону. Затем где-то я прочел, что Коран был похищен — было нападение на поезд бандитов в степи, и Коран раздали по листку, разбойникам.