Шестьсот лет после битвы - Александр Проханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Дак це ж мое сило! Як нас эвакуировали, мы усе покидали, уси вещи, уси харчи. Бабка дюже болие. Мэне за ликарствами послала. Заховала ликарства у хати, а теперь болие. Пустите, хлопцы. Я трохи з дома возьму и вертаюсь, — выдумывал на ходу, увлекаясь игрой. Знал, что так или иначе проведет, облапошит этих серьезных худосочных солдатиков.
— Нельзя, — вмешался второй на вышке. — Зараженная зона. Вот пройдет химзащита, снимет фон, тогда возвращайтесь.
Зазвонил телефон. Солдат отвернулся, стал бубнить в трубку.
— Нэ можно дак нэ можно! — сокрушался Чеснок, внутренне веселясь своей украинской, бог весть откуда взявшейся речи. — Бабка дюже болие!
И пошел вдоль обочины, вдоль столбов с каплями желтой смолы, с перекрестьями стальной, не успевшей заржаветь проволоки.
Дождался, когда вышка скроется за кустами. Пролез под проволоку. Отцепив от робы колючку, шмыгнул в кусты и вышел на поле.
— Стой! — услышал он за спиной.
Оглянулся. К нему бежал солдат, тот, что разговаривал с ним под вышкой.
— Как же, салага, сейчас! — огрызнулся Чеснок и помчался но полю, сильно, крепко толкаясь ногами, улыбаясь свистящему теплому ветру, чувствуя, зная, что легко убежит от низкорослого солдата. — Салага сушеная, недокормыш!
— Стой! — продолжал кричать солдат, отставая, останавливаясь, глядя из-под ладони на Чеснока. А тот продолжал легко бежать, не к селу, а к темневшему лесу, сбивая с толку солдата, радуясь силе своих ног, своей удали, своему превосходству.
— Салажонок недокормленный!
Он постепенно переходил на шаг, успокаивал дыхание, оглядывался. Было солнечно, тихо. Поле, непаханное, поросло дерном, было усеяно редкими камнями. Он поднял один голыш, гладкий, теплый, прижал к щеке. Отбирал накопленное в камне тепло. Засмеялся. Он снова был вольный казак, сам себе голова. И никакие вышки и проволоки, никакие взорвавшиеся станции и обитые свинцом транспортеры ему не помеха. Не касались его. Остались or него в стороне.
Он услышал тихий далекий стрекот. Услышал и забыл. Но стрекот усилился, приблизился. Двигался где-то в небе, кругами, за соседним холмом. Над кромкой леса возник вертолет, хвостатый, низко летящий, с пепельной тенью винтов. Прошел над полем, пересек его в стороне, развернулся и двинулся к нему, Чесноку.
«За мной, — промелькнуло. — Солдаты… Телефон… Навели, салаги!»
Он пригнулся, стараясь быть незаметней. Вприпрыжку, сгибая голову, забывая выбросить камень, помчался к лесу, далекому, мягко темневшему.
Но слишком выделялся на поле его ослепительный наряд. Вертолет приблизился, завис над ним, наполняя небо звоном, ревом, железным снижавшимся свистом. Продолжая бежать, задирая голову, Чеснок увидел вертолетное гладкое брюхо, швы на борту, красную звезду и в глазированном блеске кабины лица пилотов, наклонившихся к нему из неба.
— Суки! Не возьмете! — выдохнул он, кидаясь из-под железного, дующего ветром шатра, меняя направление бега, хрипя от напряжения, затравленный, шустрый в белой мелькавшей робе. — Суки вонючие!
Вертолет снижался, давил, плющил его, растирал по земле своим отшлифованным брюхом. Рассекал винтами, утюжил, сминал. И он испытал ужас, чувствовал, что погибает, — сейчас получит удар из пулеметов и пушек.
Споткнулся, упал. Резко, вьюном развернулся, лицом вверх к стальной ненавистной машине. Оскалясь, плевался липкой грязной слюной.
Его опять настигли, опять травили и гнали, как волка, с самого детства. Отыскивали повсюду, хватали, чтобы мучить и бить. И теперь нашли посреди пустынного поля — схватят и свяжут, затолкают в железное чрево, вернут обратно на страшную, готовую взорваться станцию.
— Не пойду! — крикнул он в грохот винтов. — Не пойду, суки!.. Стреляйте!
Он испытал последний предельный ужас, затмевающий глаза слепыми бельмами. Прозрел в яростном бешенстве, готовности отбиваться. Вскочил, ненавидя зеленую лягушачью морду машины, красную звезду на борту, лица пилотов.
— Бью, суки! — Он вспомнил, что в кулаке у него голыш. Размахнулся и метнул его навстречу машине.
То ли вертолетчики углядели взлетевший камень, то ли не было у них на борту людей, способных сойти на землю, задержать и вернуть Чеснока, но машина качнулась, стала набирать высоту. Отвернула и, мерно урча винтами, стала удаляться над полем. А Чеснок, согнувшись, отплевываясь, чувствуя над собой поколебленное разорванное небо, торопился к лесу. Забредал в сосны, вглубь, в тишину, заслоняясь густыми горячими вершинами, прочь от людского глаза, с колотящимся ненавидящим сердцем.
Он забредал, углублялся в лес, подныривал под зеленые лохматые шатры, защищался ими от неба, от погони. Было тихо. Пахло горячей хвоей, теплой, потревоженной его шагами землей. Сердце продолжало ухать. Каждый вздох причинял страдание, будто сквозь легкие продернули колючий металлический шнур.
«Здесь не возьмете! — думал он, продолжая бояться, ненавидеть, но и испытывая чувство победы, почти превосходства над вертолетом, испугавшимся его камня. — Здесь не возьмете, суки зеленые!» — издевался он над зеленой машиной, над лицами пилотов в кабине.
Хотелось пить. Хотелось охладить содранное хрипом и клекотом горло. Земля была бестравной, усыпанной прошлогодними иглами. Сосны зеленели молодыми побегами. И он сорвал несколько сочных колючих отростков, похожих на свечки. Очистил от колючек, стал жевать, высасывать пахучий смолистый сок. Вспомнил, как его пугали отравленным лесом, отравленной водой и травой. Он выбросил горсть побегов, повторяя: «Суки зеленые!»
Жажда не проходила. Он брел по лесу, надеясь найти овражек, лужицу, бегущий ручеек. И одновременно пугался мохнатых веток, пропитанных невидимыми ядовитыми соками, мягкой темно-золотистой земли, в которой таились жалящие крупицы.
Увидел синий цветок, пробившийся из хвойной подстилки, хрупкий стебель без листьев, яркую чашечку с крохотной золотой сердцевиной. Прилетела пчела, села в цветок, наклонила его своей тяжестью. Стала мять, выдавливать, высасывать сладость. И, глядя на пьющую пчелу, завидуя ей, он вдруг начал догадываться, что его обманули. Здесь, в этих тенистых лесах, в этих белых покинутых селах, присутствует обман, скрывается какая-то тайна. И дело не в станции, не в аварии, которой, быть может, и нет, не в реакторе, который совсем не разрушен, а в чем-то другом, затеянном здесь военными. Солдатами, что стояли на вышке, не пускали его за колючую проволоку. Пилотами, что гнались за ним в вертолете. Тем генералом, что сквозь маску выговаривал им, сошедшим на платформе Чернобыля. Здесь затеяно нечто неясное, грозное, как и все, что они затевают. Скрывают от глаз, держат за семью печатями. Потому и согнали с насиженных мест крестьян. Обнесли колючей проволокой села. Не пускали его. Чеснока, гнались за ним по пятам. Здесь нет никакой радиации. Нет ядовитых, осевших в землю частичек. Таится другая тайна, которую скрывают от него. Чеснока.
Он рассмеялся от своей догадки, от своей прозорливости. Тронул ногой цветок. Спугнул пчелу, напившуюся, отяжелевшую от цветочного сока.
Эта мысль о тайне показалась ему увлекательной. Нет, не трусость увела его со станции. Не вид бронированных, покрытых свинцом машин, белых громад строений, излучавших незримую смерть. Он покинул толпу одураченных послушных людей, готовых по чужому приказу бездумно кинуться в любое пекло, поверить в любую глупость, повторять любую бессмыслицу. Он покинул их безгласные скопища, чтобы остаться одному. В своей независимости и свободе разгадать эту тайну, добраться до истины. И вот он, рискуя жизнью, мучаясь жаждой, уклоняясь от преследователей, шагает лесом, осторожный, умный разведчик.
Игра в разведчика продолжалась недолго. Злоба вернулась.
Легкие, ошпаренные криком, болели. Хотелось пить. Он вслушивался, не звенят ли над лесом винты вертолета. Не хрустят ли сзади настигающие его шаги.
Лес кончился. С опушки он увидел зеленевший выгон, близкие белые хаты села. Не того, что открывалось с шоссе, а другого. Оно было меньше, не на бугре, а в низине. Выгон был пуст. Рядом ни вышек, ни солдат, ни колючей проволоки. Вприпрыжку, стремясь побыстрее одолеть пустое пространство, слить свою белую робу с белыми стенами хат, он помчался в село.
Улица была безлюдной, безжизненной. Проезжая часть без колесных следов начинала прорастать травой. Хаты под соломенными серыми крышами нарядно стояли в садах. Но не было слышно людских голосов и собачьего лая. На заборах мелом были выведены какие-то цифры. Дерн вдоль оград был вскопан, перевернут корнями наружу. Непрерывные аккуратные полоски дерна, опрокинутого травою вниз, тянулись по обе стороны улицы, след прошедших здесь войск химзащиты.
Эта пустота показалась ему жуткой. Будто жившие здесь не исчезли, а были превращены в невидимок. Незримо наблюдали за ним из веток зеленых яблонь, из черных сучков на заборе, из окон и соломенных крыш. Он вдруг снова безумным прозрением понял: в этом и была разгадка тщательно скрываемой тайны. Людей не убили, не вывезли, а каким-то таинственным средством превратили в немых невидимок. Он, Чеснок, разгадал эту тайну, и теперь его превратят вот в такой же висящий на калитке замок, или в пустое, вцепившееся в тополь гнездо, или в красный намалеванный на хате цветок. И недавняя ненависть, загнанность и тоска вернулись к нему. Появилось желание подпалить солому на крышах. Бежать вдоль улицы с факелом, тыкать смоляной, опадающей капелью огонь в сухую солому, чтобы крыши затрещали огромным пламенем. Лопались, вылетали из окон стекла. Закипал в яблонях сок. И те, с. вертолета, узнали, что Чеснок еще жив, еще не превратился в камень. Посылает им знак своей ненависти.