Переписка Н. В. Гоголя. В двух томах - Николай Гоголь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Адрес мой: Place de la Bourse, № 12.
Гоголь – Погодину М. П., 18(30) марта 1837
18 (30) марта 1837 г. Рим [785]
Март 30. Рим.
Я получил письмо твое в Риме[786]. Оно наполнено тем же, чем наполнены теперь все наши мысли. Ничего не говорю о великости этой утраты. Моя утрата всех больше. Ты скорбишь как русский, как писатель, я… я и сотой доли не могу выразить своей скорби. Моя жизнь, мое высшее наслаждение умерло с ним. Мои светлые минуты моей жизни были минуты, в которые я творил. Когда я творил, я видел перед собою только Пушкина. Ничто мне были все толки, я плевал на презренную чернь, известную под именем публики; мне дорого было его вечное и непреложное слово. Ничего не предпринимал, ничего не писал я без его совета. Все, что есть у меня хорошего, всем этим я обязан ему. И теперешний труд мой[787] есть его создание. Он взял с меня клятву, чтобы я писал, и ни одна строка его не писалась без того, чтобы он не являлся в то время очам моим. Я тешил себя мыслью, как будет доволен он, угадывал, что будет нравиться ему, и это было моею высшею и первою наградою. Теперь этой награды нет впереди! Что труд мой? Что теперь жизнь моя? Ты приглашаешь меня ехать к вам. Для чего? не для того ли, чтоб повторить вечную участь поэтов на родине! Или ты нарочно сделал такое заключение после сильного тобой приведенного примера, чтобы сделать еще разительнее самый пример. Для чего я приеду? Не видал я разве дорогого сборища наших просвещенных невежд? Или я не знаю, что такое советники, начиная от титулярного до действительных тайных? Ты пишешь, что все люди, даже холодные, были тронуты этою потерею. А что эти люди готовы были делать ему при жизни? Разве я не был свидетелем горьких, горьких минут, которые приходилось чувствовать Пушкину? Несмотря на то, что сам монарх (буди за то благословенно имя его) почтил талант. О! когда я вспомню наших судий, меценатов, ученых умников, благородное наше аристократство… Сердце мое содрогается при одной мысли. Должны быть сильные причины, когда они меня заставили решиться на то, на что я бы не хотел решиться. Или, ты думаешь, мне ничего, что мои друзья, что вы отделены от меня горами? Или я не люблю нашей неизмеримой, нашей родной русской земли?
Я живу около года в чужой земле, вижу прекрасные небеса, мир, богатый искусствами и человеком. Но разве перо мое принялось описывать предметы, могущие поразить всякого? Ни одной строки не мог посвятить я чуждому. Непреодолимою цепью прикован я к своему, и наш бедный, неяркий мир наш, наши курные избы, обнаженные пространства предпочел я лучшим небесам, приветливее глядевшим на меня. И я ли после этого могу не любить своей отчизны? Но ехать, выносить надменную гордость безмозглого класса людей, которые будут передо мною дуться и даже мне пакостить. Нет, слуга покорный. В чужой земле я готов все перенести, готов нищенски протянуть руку, если дойдет до этого дело. Но в своей – никогда. Мои страдания тебе не могут <быть> вполне понятны. Ты в пристани, ты, как мудрец, можешь перенесть и посмеяться. Я бездомный, меня бьют и качают волны, и упираться мне только на якорь гордости, которую вселили в грудь мою высшие силы. Сложить мне голову свою не на родине.
Если ты имеешь желание ехать освежиться и возобновить свои силы, увидеть меня – приезжай в Рим. Здесь мое всегдашнее пребывание. На июнь и июль еду в Германию на воды и, возвратившись, провожу здесь осень, зиму и весну. Небо чудное. Пью его воздух и забываю весь мир.
Напиши мне что-нибудь про ваши московские гадости. Ты видишь, как сильна моя любовь, даже гадости я готов слушать из родины.
Прощай! твой Гоголь.
Мой адрес: Via di Isidoro, 17, casa Giovanni Massuci.
Погодин М. П. – Гоголю, сентябрь 1838
Сентябрь 1838 г. Москва [788]
Видя, что ты находишься в нужде, на чужой стороне, я, имея свободные деньги[789], посылаю тебе две тысячи рублей ассигнациями. Ты отдашь их мне тогда, когда разбогатеешь, что, без сомнения, будет.
Гоголь – Погодину М. П., 23 апреля (5 мая) 1839
23 апреля (5 мая) 1839 г. Рим [790]
Рим. 5 мая.
Что ты поделываешь, жизненочек мой, здоров ли? и весело ли похаживаешь по Парижу?[791] Мне до сих пор скучно по тебе. Комната твоя до сих пор еще страшит меня своею пустотою. Пора бы, впрочем, кажется, иметь мне от тебя письмо. Кое-что иногда слышу от Шевыревой, то есть что такого-то числа был ты в таком городе. И что с вами ехала в дилижансе собака, попугай и черепаха. Больше ничего не знаю. Я получил письмо на днях от Шафарика, с книгами, которые он просит по прочтении возвратить, что будет исполнено с аккурат<ностию>. При этом прислал мне в презент свои «Старожитности»[792]. Я их читаю и дивлюсь ясности взгляда и глубокой дельности. Кое-где я встречал мои собственные мысли, которые хранил в себе и хвастался втайне, как открытиями, и которые, натурально, теперь не мои, потому что уже не только образовались, но даже напечатались прежде моего. И я похож теперь на Ефимова[793], который показывал тебе египетские древности, в уверенности, что это его собственные открытия, потому только, что он имеет благородное обыкновение, свойственное, впрочем, всем художникам, не заглядывать в книги.
Снегирев мне полезен[794]. Он, несмотря на охоту завираться и беспрестанно глядеть по сторонам дороги, вместо того чтобы идти по ней прямо, говорит много нужного при всем том. Иногда выкопает такую песню, за которую всегда спасибо. Есть в русской поэзии особенные, оригинально-замечательные черты, которые теперь я заметил более и которых, мне кажется, другие не замечали, по крайней мере те, с которыми я говорил об этом предмете когда-либо. Эти черты очень тонки, простому глазу не заметны, даже если бы указать их. Но, будучи употреблены как источник, как золотые искры рудниковых глыб, обращенные в цветущую песнь языка и поэзии нынешней доступной, они поразят и зашевелят сильно. Но об этом можно поговорить. Сахаров[795], несмотря на свое доброе намерение, глуп. Он должен быть молодой человек. На вещи, на которые нужно глядеть простыми глазами, он как <будто> глядит в черт знает какие преогромные очки, а главное, теперь страшно важничает, приступая к какому-нибудь делу. Начал полным трактатом о славянской мифографии, а предмет этой мифографии «Абевега славянских суеверий»[796] да одна журнальная статейка на двух страницах. Наговорившись о них досыта, я думаю: «Ну, теперь, брат, подавай-ка нам собственные свои мысли», – а собственных-то он и позабыл, их-то и не сказал – вместо этого следует описание игры в горелки, где говорит, что она производится на зеленом лугу в приятном месте и что нет счастливее возраста юности и любви, и следуют о любви и о подобных предметах страницы. Меня остановила мысль или, лучше сказать, вздор этой мысли: что будто бы нам нужно отвергнуть всех богов, о которых не говорит Нестор, что они или составлены после, или были у других народ<ов>, к которым он причисляет и других славян. Но Нестор – монах и летописец текущих событий. Ему нет нужды перечислять всех богов. Притом, как христианин и монах, он не мог углубляться в предмет презрительный и неприличный для христианина в то время. Но об этом поговорим тоже. Ничего я до сих пор не сделал для Колара. Виделся наконец с Демидовым[797], но лучше, если бы не делал этого. Чудак страшный! Его останавливает что бы ты думал? Что скажет государь? Что мы переманиваем австрийского подданного. Из этого-де могут произойти неприятности между двумя правительствами. Я толковал ему, что мы не переманиваем, но что это вспоможение, которое оказать никому не может быть воспрещено, но заметил, что мои убеждения были похожи на резинный мячик, которым сколько ни бей в стену, он от нее только что отскакивает. Словом, это меня рассердило, и я не пошел к нему на обед, на который он меня приглашал на другой день. А Вельегурский хочет, и я с этим согласен: он хочет написать об этом к Уварову и вздрочить его честолюбие. Но я теперь об этом ему не напоминаю, потому что он ходит как убитый. Иосиф, кажется, умирает решительно[798]. Бедный, кроткий, благородный Иосиф. Может быть, его не будет уже на свете, когда ты будешь читать это письмо. Не житье на Руси людям прекрасным. Одни только свиньи там живущи. Писем к тебе на почте больше нет. Я справлялся постоянно. Кланяется тебе Грифи. Он сегодня мне объявил после многих «о, о, о, о», что занимается очень важными двумя сочинениями, которые печатает. Одно – сравнен<ия> русских с австрияками, в которых говорится, что австрияки смотрят только на одни запятые, а русские не смотрят. Другое сочинение о Рафаэле, о сибиллах, кажется, их толкование мифическое. Una cosa, говорит, affata non scritta mai[799]. Я думаю, что эти два сочинения будут совершенно одинаких достоинств. Здоровье мое так же неопределенно и глупо и странно, как и при тебе. Живу надеждою на Мариенбад, а с ним вместе и на приятность с тобою увидаться[800]. Прощай! Обнимаю вас обоих. Обними также за меня Шевырева. Прощай, мой ненаглядный. Я думаю, другого письма нечего писать к тебе. Оно тебя, верно, не найдет. А ты недурно, коли строки две пришлешь. До свиданья!