Том 11. Рассказы. Очерки. Публицистика. 1894-1909 - Марк Твен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может быть, хватит чудес? Нет, Куперу и этого мало.
"Медленно приближаясь к скамьям, где сидели дамы. Следопыт добавил: "Нет, это еще не все, друзья, это еще не все! Если вы обнаружите, что пуля хоть слегка коснулась мишени, тогда считайте, что я промахнулся. Пуля квартирмейстера увеличила отверстие, но вы не отыщете и царапины от моей пули".
Наконец–то мы получили полное представление о совершившемся чуде. Следопыт знал и, несомненно, видел на расстоянии ста ярдов, что его пуля не увеличила отверстия.. Итак, это была уже третья пуля. Три пули одна за другой вошли в ствол дерева и застряли в нем. Каким–то образом все об этом узнали, хотя никому не пришло в голову убедиться, так ли это, вытащив хоть одну из них! Наблюдательность была несвойственна Куперу, но писал он занимательно.
Причем, чем меньше он сам разбирался в том, что писал, тем занимательнее у него получалось. Это весьма ценный дар. Речь персонажей Купера звучит несколько странно в наши дни. Поверить в то, что люди изъяснялись таким образом, значило бы поверить, что было время, когда человек, испытывавший потребность высказаться, меньше всего думал о времени; когда было в обычае растягивать на десять минут то, что можно сказать за две; когда рот человека был рельсопрокатным станом, где в течение всего дня четырехфутовые болванки мыслей раскатывались в тридцатифутовые рельсы слов; когда от темы разговора уклонялись так далеко, что не могли найти дорогу обратно; когда изредка в словесной чепухе попадалась разумная мысль разумная мысль со смущенным видом незваной гостьи.
Да, диалоги Куперу явно не давались. Недостаток наблюдательности подводил его и здесь. Он не заметил даже того, что человек, который говорит безграмотно шесть дней в неделю, и на седьмой не может удержаться от соблазна. В "Зверобое" герой то изъясняется витиеватым книжным языком, то переходит на вопиющий жаргон. Когда Зверобоя спрашивают, есть ли у него невеста и где она живет, он величественно отвечает:
"Она в лесу – в склоненных ветвях дерев, в мягком теплом дожде, в светлой росе на зеленой травинке; она – облака, плывущие по голубому небу, птицы, распевающие в лесах, чистый родник, утоляющий жажду; и все другие щедрые дары провидения – тоже она".
А в другом месте он говорит:
"Будь я рожден индейцем, так не стал бы молчать, уж будьте уверены! И скальп бы содрал, да еще бахвалился бы таким геройством перед всей компанией; или ежели бы моим недругом был медведь..." (и т. д.).
Мы не можем представить себе, чтобы командир форта, ветеран–шотландец, держался на доле боя как бездарный мелодраматический актер, а вот Купер мог.
Алиса и Кора, спасаясь от французов, бегут к форту, которым командует их отец.
"– Point de quartier aux coquins!" – крикнул один из преследователей, казалось направлявший остальных.
– Стойте твердо, мои храбрые солдаты, приготовиться к бою! – внезапно раздался голос сверху. – Подождите, пока не покажется враг, стреляйте вниз, по переднему скату бруствера!
– Отец, отец! – послышался пронзительный крик из тумана. – Это я, Алиса, твоя Эльси! О, пощади! О, спаси своих дочерей!
– Стойте! – прозвучал тот же голос, исполненный отцовской тревоги и боли, и звуки его достигли леса и отдались эхом – Это она! Господь вернул мне моих детей! Откройте ворота! В бой, мои молодцы, вперед! Не спускайте курков, чтобы не убить моих овечек! Отбейте проклятых французов штыками!"
У Купера было сильно притуплено чувство языка. Если у человека нет музыкального слуха, он фальшивит, сам того не замечая, и можно лишь гадать о том, какую он поет песню. Если человек не улавливает разницы в значении слов, он тоже фальшивит. Мы догадываемся, что именно он хочет сказать, и понимаем, что он этого не говорит. Все это можно отнести к Куперу. Он постоянно брал не ту ноту в литературе, довольствовался похожей по звучанию.
Чтобы не быть голословным, приведу несколько дополнительных улик. Я обнаружил их всего лишь страницах на шести романа "Зверобой".
Купер пишет "словесный" вместо "устный", "точность" вместо "легкость", "феномен" вместо "чудо", "необходимый" вместо "предопределенный", "безыскусный" вместо "примитивный", "приготовление" вместо "предвкушение", "посрамленный", вместо "пристыженный", "зависящий от" вместо "вытекающий из", "факт" вместо "условие", "факт" вместо "предположение", "предосторожность" вместо "осторожность", "объяснять" вместо "определять", "огорченный" вместо "разочарованный", "мишурный" вместо "искусственный", "важно" вместо "значительно", "уменьшающийся" вместо "углубляющийся", "возрастающий" вместо "исчезающий", "вонзенный" вместо "вложенный", "вероломный" вместо "враждебный", "стоял" вместо "наклонился", "смягчил" вместо "заменил", "возразил" вместо "заметил", "положение" вместо "состояние", "разный" вместо "отличный от", "бесчувственный" вместо "нечувствительный", "краткость" вместо "быстрота", "недоверчивый" вместо "подозрительный", "слабоумие ума" вместо "слабоумие", "глаза" вместо "зрение", "противодейство" вместо "вражда", "скончавшийся покойник" вместо "покойник".
Находились люди, бравшие на себя смелость утверждать, что Купер умел писать по–английски. Из них в живых остался лишь Лонсбери. Я не помню, выразил ли он эту мысль именно в таких словах, но ведь он заявил, что "Зверобой" – истинное произведение искусства".
"Истинное" – значит, безупречное, безупречное во всех деталях, а язык деталь немаловажная. Если бы мистер Лонсбери сравнил язык Купера со своим... но он этого не сделал и, вероятно, по сей день воображает, что Купер писал так же ясно и сжато, как он сам. Что же касается меня, то я глубоко и искренне убежден в том, что хуже Купера никто по–английски не писал и что язык "Зверобоя" не выдерживает сравнения даже с другими произведениями того же Купера. Возможно, я ошибаюсь, но мне кажется, что "Зверобой" никак нельзя назвать произведением искусства; в в нем нет абсолютно ничего от произведения искусства; по–моему, это просто литературный бред с галлюцинациями.
Как же назвать это произведением искусства? Здесь нет воображения, нет ни порядка, ни системы, ни последовательности, ни результатов; здесь нет жизненности, достоверности, интригующих и захватывающих эпизодов; герои описаны сумбурно и всеми своими поступками и речами доказывают, что они вовсе не те люди, какими автор желает их представить; юмор напыщенный, а пафос комичный, диалоги... неописуемы, любовные сцены тошнотворны, язык – вопиющее преступление.
Если выбросить все это, остается искусство. Думаю, что вы со мной согласны.
МОЯ ПЕРВАЯ ЛОЖЬ И КАК Я ИЗ НЕЕ ВЫПУТАЛСЯ
Насколько я понимаю, вам желательно получить у меня сведения о том, как я впервые в жизни солгал и каким образом я из этой лжи выпутался. Я родился в 1835 году; сейчас мне уже немало лет и память у меня не та, что прежде. Лучше бы вы спросили, как и когда я впервые сказал правду, мне было бы куда проще на это ответить, так как эти обстоятельства я помню довольно отчетливо. Так отчетливо, точно это случилось на прошлой неделе. Мое семейство уверяет, что случилось это на позапрошлой неделе, но это попросту лесть с их стороны и, вероятно, объясняется какой–то корыстной задней мыслью. Когда у человека имеется богатый жизненный опыт и он достиг 64–летнего возраста, то есть возраста благоразумия, он хотя и любит по–прежнему получать комплименты от своей семьи, однако они уже не кружат ему голову, как раньше, когда он был наивен и легковерен.
Я не помню сейчас свою самую первую ложь, дело было слишком давно, но вот вторую свою ложь я помню отлично. Было мне тогда девять дней от роду, и я заметил, что, если в меня втыкается булавка я довожу об этом до сведения окружающих громким ревом, меня нежно ласкают, ублажают и успокаивают, что весьма приятно, и даже выдают сверх программы лишнюю порцию еды. Человеческой природе свойственно жаждать подобных благ, и вот я пал. Я солгал насчет булавки, громогласно возвестив о наличии таковой, когда ее и в помине–то не было. Точно так же поступили бы и вы, даже Джордж Вашингтон поступал таким образом, так поступил бы любой. В течение первой половины моей жизни я не знавал ребенка, который был бы в силах отказаться от такого соблазна и удержаться от этой лжи. Вплоть до 1867 года все дети цивилизованных народов были лжецами, включая Джорджа. А потом придумали английскую булавку, которая положила конец этой разновидности лжи. Однако стоит ли чего–нибудь подобная реформа? Нет, никакой добродетели она в себе не таит. Ведь это реформа, произведенная силой. Таким образом, просто–напросто пресечена возможность продолжать эту разновидность лжи, но ни в какой степени не уничтожено самое стремление лгать. В данном случае налицо колыбельный вариант обращения в истинную веру огнем и мечом или насаждения трезвости с помощью закона о запрещении спиртных напитков.
Итак, вернемся к вопросу о моей младенческой лжи. Окружающие не обнаружили булавки и поняли, что к всемирному легиону лжецов добавился в моем лице еще один. Они уразумели также (результат редкой проницательности!) вполне обыденный, но редко замечаемый факт: что почти всякая ложь – действие, а слово в этом деле не играет никакой роли. При дальнейшем расследовании они, возможно, сделали открытие, что все люди без исключения – лжецы, и притом с колыбели; что люди лгут с утра, как только просыпаются, и продолжают лгать, без пауз и передышек, вплоть до ночи, когда укладываются спать. Додумавшись до этой истины, они, вероятно, огорчились, даже наверняка огорчились, если привыкли опрометчиво полагаться на сведения, почерпнутые из книг и в школе. А в сущности – с какой стати человеку огорчаться по поводу положения вещей, в котором он, в силу извечного закона природы, создавшей его, ничего не может изменить? Но сам же человек выдумал этот закон, а раз он существует, значит надо спокойно подчиниться ему и молчать об этом, значит надо присоединиться к всемирному заговору и молчать, молчать так упорно, что это введет в заблуждение других заговорщиков и они, может быть, вообразят даже, что он и не знает о существовании сего извечного закона. Все мы так поступаем – мы, знающие о его существовании. Я имею в виду ложь молчаливого согласия или утверждения. Ведь можно солгать, не выговорив ни единого слова. Все мы так делаем – мы, знающие о существовании закона. По грандиозности масштабов своего распространения ложь молчаливого согласия – самая величественная из всех, какие любая цивилизованная нация считает своим священным и важнейшим долгом оберегать, сохранять и распространять.