Реализм Гоголя - Григорий Гуковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот приказ поймать мертвеца, и лучше живьем, да еще наказать его, – это предел абсурдности строя, рождающего такого рода абстракцию силы, оборачивающейся не для мертвеца, а для живых весьма конкретным насилием. Опять перед нами безумная фикция, нелепость вроде власти носа над человеком, парящая поверх жизни, бессмысленно не видящая ее, но, тем не менее, бесконтрольно правящая ею и давящая на нее.
Что же касается значительного лица, то оно обнаружило ничтожество своей сути, прикрытой фикцией величия: при появлении призрака он «чуть не умер. Как ни был он характерен в канцелярии и вообще перед низшими, и хотя, взглянувши на один мужественный вид его и фигуру, всякий говорил: «У, какой характер!» – но здесь он, подобно весьма многим, имеющим богатырскую наружность, почувствовал такой страх, что не без причины даже стал опасаться насчет какого-нибудь болезненного припадка». Так вот кто́ и вот что́ вызывает в «незначительных лицах» страх – такой страх, что он убивает Акакия Акакиевича, что он держит в повиновении тьму тем людей; все это – фикция, нелепое ослепление; подуй на него – и его нет. И неплохо бы подуть. Но Гоголь уже сам начинает бояться фикций – и заставляет значительное лицо даже несколько исправиться после явления ему мертвого Акакия Акакиевича. А ведь Гоголь знает, что департаментское «скрипение перьями» и вся чиновничья суета – это то, «что задает себе добровольно, больше даже чем нужно, неугомонный человек».
Так в «Шинели» отразилась и развернулась тема бюрократии, иерархии чинов и званий; отразилась в ней и тема неравенства имуществ, тяжко падающего на плечи бедняка. Акакий Акакиевич – жертва не только потому, что он – вечный титулярный советник, но и потому, что он беспредельно и непоправимо беден. Он и значительному лицу противостоит не только как малочиновное существо, но и как бедняк. Гоголь кратко, но резко набрасывает черты материального благополучия значительного лица, как бы для контраста ужасному, унижающему убожеству Акакия Акакиевича. А черты этого убожества он выписывает подробно, обстоятельно. Он старательно вводит читателя в тайны грошовых расчетов нищеты, и эти расчеты трагичны в своей беспомощности: «… где взять другие сорок рублей? Акакий Акакиевич думал, думал и решил, что нужно будет уменьшить обыкновенные издержки, хотя по крайней мере в продолжение одного года: изгнать употребление чаю по вечерам, не зажигать по вечерам свечи, а если что́ понадобится делать, идти в комнату к хозяйке и работать при ее свечке; ходя по улицам, ступать как можно легче и осторожнее по камням и плитам, почти на цыпочках, чтобы таким образом не истереть скоровременно подметок…», и т. д., и т. д.
Все это – непонятно, недоступно разумению значительного лица, живущего в мире искусственных прихотей, тогда как Акакий Акакиевич лишен удовлетворения простых потребностей; и, разумеется, значительное лицо развращен своими деньгами так же, как своим чином, и это-то и делает его бессердечным, делает его убийцей бедного титулярного советника.
В «Шинели» развернулся и основной общественно-нравственный мотив других, более ранних, повестей Гоголя, мысль о богатствах человеческого духа, не уничтоженных, а лишь глубоко спрятавшихся в самой глубине существования людишек, искаженных дурным обществом, мысль о том, что эти ценности духа, забитые пошлостью, заглохшие под корою скверны, могут, а стало быть и должны воскреснуть и расцвести, пусть в каких-то неопределенных и, во всяком случае, необыкновенных обстоятельствах (безумие Поприщина, вспышка просветления перед последним падением Черткова).
Эта тема в «Шинели» выразилась очень остро. Акакий Акакиевич демонстрирует унижение духа человека, падение его достоинств столь крайнее, какого не было еще ни у одного из «героев» Гоголя – ни у Ковалева, ни у Поприщина, ни даже у Пирогова. Общество, зло человеческих отношений довело Акакия Акакиевича до состояния «совершенного идиота» (по выражению Чернышевского). Никаких проявлений подлинно человеческого существа в нем нет; это – машина, а не человек. Разумеется, в нем нет никаких признаков протеста против его униженного положения. В первом черновом наброске повести о нем было сказано даже, что «это был первый человек, довольный своим состоянием»; затем Гоголь снял это замечание, потому, видимо, что в Акакии Акакиевиче нет ни довольства, ни недовольства, вообще никаких оценок своего состояния; зато есть в нем все полагающиеся «устои»: благоговение перед начальством, и страх перед ним, и беспредельная покорность, – словом, как раз то, что нужно было Николаю I, что умиляло «почвенную» критику и обусловило определение героя «Шинели» как совершенного идиота со стороны Чернышевского.
При всем том уже с начала повести Гоголь подчеркивает мысль о том, что и в этом полуживотном есть человек, что человек не создан быть Акакием Акакиевичем и если человек доведен до состояния Акакия Акакиевича, то виноваты в этом те, кто стоит выше Акакия Акакиевича. Эта мысль составляет основу знаменитого лирического места в начале повести, где рассказано, как Акакий Акакиевич кротко говаривал наглым шутникам: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» и как за этими словами «звенели другие слова: я брат твой». В этом месте, образующем первый идейный центр повести, к сожалению есть и явственно звучащие ноты сентиментальной жалости к «меньшому брату», свидетельствующие о движении Гоголя в направлении реакции и не согласуемые с заключением повести. Но есть в нем и другое: опять и здесь мы встречаемся с мыслью Гоголя о силе правды, составляющей и цель искусства: молодой человек, по «традиции» тоже шутивший над Акакием Акакиевичем, считавший его как бы не человеком, «вдруг остановился как будто пронзенный, и с тех пор как будто все переменилось перед ним и показалось в другом виде».
Такова задача и самого Гоголя: сказать такие слова, чтобы все предстало перед читателем в другом виде. «Какая-то неестественная сила оттолкнула его от товарищей, с которыми он познакомился, приняв их за приличных, светских людей». Значит, люди, на вид приличные, принимаемые всеми за почтенных людей, – на самом деле заслуживают того, чтобы в ужасе бежать от них; а человечек, признаваемый обычно за ничто, на самом деле несет в себе нечто высокое; как видим, здесь опять движение мысли, аналогичное «Запискам сумасшедшего». И в итоге – осуждение цивилизации зла, хоть и смягченное: «И закрывал себя рукою бедный молодой человек, и много раз содрогался он потом на веку своем, видя, как много в человеке бесчеловечья, как много скрыто свирепой грубости в утонченной, образованной светскости, и, боже! даже в том человеке, которого свет признает благородным и честным» (опять пафос срывания масок).
Далее Гоголь показывает, как даже самая скромная, самая ничтожная улыбка судьбы приводит к тому, что в полуживом Акакии Акакиевиче начинает шевелиться и пробуждаться человеческое. Еще у него нет новой шинели, еще только мечта о ней есть у него, – а уж что-то изменилось в нем, потому что перед ним, впереди, какое-то событие, притом событие, несущее ему радость, что-то происходит для него, тогда как всегда, годами, он существовал не для себя, а для левиафана, поглощавшего его бытие. Он идет на жертвы, и ему не так трудно нести их, потому что «он питался духовно, нося в мыслях своих вечную идею будущей шинели» (идея, да еще вечная, – у Акакия Акакиевича!). «С этих пор как будто самое существование его сделалось как-то полнее, как будто бы он женился…» и т. д. И ниже: «Он сделался как-то живее, даже тверже характером… С лица и с поступков его исчезло само собою сомнение, нерешительность… Огонь порою показывался в глазах его, в голове даже мелькали самые дерзкие и отважные мысли: не положить ли, точно, куницу на воротник».
Пусть смелость мысли обновляющегося Акакия Акакиевича не идет далее куницы на воротник; не надо смеяться над этим. Куница недоступна средствам Акакия Акакиевича, далеко недоступна; мечтать о ней – это значит мечтать о чем-то свойственном «значительным лицам», с которыми ранее Акакию Акакиевичу и в голову не приходило равнять себя. Но заметим другое, – то, что и составляет мысль этого места: еще лишь только мечты о несчастной шинелишке на коленкоровой подкладке так разительно изменили Акакия Акакиевича; что же было бы с ним и со всеми забитыми, униженными, покорненькими и опустошенными, если бы им дали существование, достойное человека, дали цель, размах, мечту? Какой огонь появился бы в их глазах и сколь дерзкие и отважные мысли стали бы их обуревать! На месте Акакиев Акакиевичей и Аксентиев Ивановичей появились бы Остапы Бульбенки, и прахом пошли бы подлые представления о том, что все эти люди-жертвы обречены самой натурой своей быть ничтожествами.
Наконец шинель готова, и Акакий Акакиевич шагнул еще вперед по пути воскресения в нем человека. Пусть «куницы не купили, потому что была точно дорога́, а вместо ее выбрали кошку лучшую, какая только нашлась в лавке»; все же событие совершилось. И в Акакии Акакиевиче мы видим опять новое: он «даже засмеялся», сравнивая старый капот с новой шинелью; «пообедал он весело и после обеда уж ничего не писал, никаких бумаг, а так немножко посибаритствовал на постели»; и эмоции, и веселье, и сибаритство, и жизнь без писанья бумаг – всего этого не бывало ранее у Акакия Акакиевича. Зашевелились в душе Акакия Акакиевича и кое-какие игривые идеи: по дороге в гости он увидел в окне магазина игривую картину, «покачнул головой и усмехнулся»; Гоголь подчеркивает этот маленький эпизод довольно пространным размышлением о том, «почему он усмехнулся». А на обратном пути, выпив в гостях шампанского, Акакий Акакиевич «даже подбежал было вдруг, неизвестно почему, за какою-то дамою, которая, как молния, прошла мимо и у которой всякая часть тела была исполнена необыкновенного движения».