Карамзин - Владимир Муравьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В том же 1794 году Карамзин выпустил отдельным изданием свои сочинения, опубликованные в «Московском журнале». Сборник он назвал «Мои безделки» и сопроводил кратким предуведомлением «От сочинителя»: «Некоторые из моих приятелей и господа содержатели Университетской типографии желали, чтобы я выдал особливо свои безделки, напечатанные в „Московском журнале“; исполняю их желание».
Эпиграфом к книге Карамзин поставил строки из философско-дидактической поэмы «Опыт о человеке» английского поэта первой половины XVIII века Александра Попа: «В древние времена награждалось не только превосходное искусство, но и похвальное старание. Триумфы были для полководцев, лавровые венки для простых воинов».
Ф. Н. Глинка вспоминает о том, какое впечатление произвела эта книга. Свидетельство тем более ценное, что относится к провинции:
«В раннем детстве, как запомню себя, в нашем смиренном околотке (Смоленской губернии близ города Духовщина) мало читали и, кроме книг духовного содержания, почти не имели других. Календарь, „Жизнь Мирамонда“ (соч. Федора Эмина), „Несчастный Неаполитанец“ и т. под. составляли вечернее чтение многочисленных в околотке дворян, разделявших свое время между хлопотами по хозяйству и наслаждениями самого радушного гостеприимства.
Вдруг появились у нас в доме „Мои безделки“. Нам прислали эту книгу из Москвы, — и как описать впечатление, произведенное ею? Все бросилось к книге и погрузилось в нее: читали, читали, перечитывали и наконец почти вытвердили наизусть. От нас пошла книга по всему околотку и возвратилась к нам уже в лепестках. Кто-то сказал: „Лучшая похвала автору, когда книгу его зачитывают до лепестков!“ Так и сталось, думаю, повсюду с первыми опытами Карамзина. Никто, хоть бы самый рьяный противник Николая Михайловича, не станет отрицать громадного влияния его на современное ему общество. Из первых его сочинений повеяло уже каким-то свежим, живительным, о котором дотоле не имели понятия. В семействах помещиков, живших жизнию обыденною, бесцветною, он пробудил новую жизнь, поднял ряды незнакомых понятий, заговорил языком чувства и получил взамен всеобщее сочувствие. Он как будто дал ключ к самой природе, раскрыв красоты ее, утешительные и на нашем севере. Читая его, поняли приятность смотреть на восходящее солнце, на запад, окрашенный угасающими лучами его, любоваться утренним пением птичек (за что позднее упрекали его достойные сами осмеяния насмешники), вслушиваться в шум родных ручьев, дружиться с домашнею природою и наслаждаться бесплатными ее дарами, с которыми легче миришься с случайностями жизни, охотнее веришь надеждам и, при ясном настроении души, привольнее поддаешься мечтам, рассыпающим столько золотых блесток на черный бархат жизни».
В Москве же H. М. Шатров, поэт, не очень-то жалуемый Карамзиным, откликнулся на выход сборника эпиграммой:
Собрав свои творенья мелки,Русак немецкой надписал:«Мои безделки».А ум, увидя их, сказал:«Ни слова! Диво!!Лишь надпись справедлива».
Карамзин промолчал, но за него ответил И. И. Дмитриев:
Коль разум чтить должны мы в образе Шатрова,Нас, Боже упаси от разума такова.
В следующем году Дмитриев издал сборник своих стихотворений под названием «И мои безделки».
В 1795 году вышла вторая книжка «Аглаи». Она открывалась посвящением Настасье Ивановне, по которому можно судить о душевном состоянии Карамзина в то время: «Другу моего сердца, единственному, бесценному. Тебе, любезная, посвящаю мою „Аглаю“, тебе, единственному другу моего сердца!
Твоя нежная, великодушная, святая дружба составляет всю цену и счастье моей жизни. Ты мой благодетельный Гений, Гений-хранитель! Мы живем в печальном мире, но кто имеет друга, тот пади на колена и благодари Вездесущего!
Мы живем в печальном мире, где часто страдает невинность, где часто гибнет добродетель; но человек имеет утешение — любить! Сладкое утешение!.. любить друга, любить добродетель!.. любить и чувствовать, что мы любим!
Исчезли призраки моей юности; угасли пламенные желания в моем сердце; спокойно мое воображение. Ничто не прельщает в свете. Чего искать? к чему стремиться… к новым горестям? Они сами найдут меня — и я без ропота буду лить новые слезы.
Там лежит страннический посох мой и тлеет во прахе!..»
Кажется, это посвящение имело целью успокоить Настасью Ивановну, поскольку в отношениях между ними все более проявлялась отчужденность, его раздражала ее постоянная экзальтированность, он стал тяготиться жизнью в доме Плещеевых. Боясь огорчить Настасью Ивановну, он не решался уехать от них, хотя присматривал квартиру. Наконец в феврале 1795 года объяснение состоялось. «Я нанял те комнаты, которые мы вместе с тобой осматривали, и живу теперь в них, — сообщает он Дмитриеву 12 февраля, делая, впрочем, оговорку: — Но ты надписывай письма ко мне по-прежнему, то есть в дом Алексея Александровича». В апреле Карамзин в очередном письме Дмитриеву подчеркивает: «Пиши ко мне: на Тверской, в доме Федора Ивановича Киселева».
Дружеские отношения с Плещеевыми сохранились, хотя Настасья Ивановна обиделась. «Настасья Ивановна давно уже обходится со мною холодно, — сообщает Карамзин Дмитриеву, — но я, бывая у них довольно часто, люблю их по-прежнему и буду гораздо счастливее тогда, когда они успокоятся в отношении своих обстоятельств». В другом письме он пишет: «Если бы только мои Плещеевы могли выпутаться из долгов, я согласился бы работать день и ночь для своего пропитания».
Вторая книжка «Аглаи» также состоит из произведений Карамзина, за исключением притчи «Скворец, попугай и сорока», принадлежащей М. М. Хераскову, и продолжает направление первой.
Открывает альманах романтическая повесть «Сиерра-Морена», действие которой происходит в Испании. Она построена по-иному, чем «Остров Борнгольм», тут нет недоговоренностей, рассказана история роковой любви. Двумя этими повестями Карамзин как бы экспериментирует, испробуя возможности романтической поэтики.
Повесть «Афинская жизнь» — произведение иного плана. По сути она представляет собой научно-художественный просветительский очерк, получивший широкое распространение в русской литературе лишь 100 лет спустя, на грани XIX и XX столетий. Карамзин изображает быт древних Афин, рисует картины уличной жизни, театральное представление и т. д. Но, начиная рассказ об Афинах, он уходит во вторую жизнь поэта — в мир воображения — и становится как бы современником и участником давних времен: «Смейтесь, друзья мои! но я отдал бы с радостию свой любимый темный фрак за какой-нибудь греческий хитон, — и в минуты приятных мыслей отдаю его — завертываюсь в пурпуровую мантию (разумеется, в воображении), покрываю голову большою распушенною шляпою и выступаю в Альцибиадовских башмаках ровным шагом, с философскою важностию, на древнюю Афинскую площадь». Далее идет описание площади, наполняющего ее народа, уличных сцен и разговоров.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});