Ежедневник - Елена Кассель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На стене карта – места, где Сезанн бывал в Иль-де-Франсе – городки на Сене, на Уазе. К Моне в гости в Живерни ездил.
Портреты. Жена в красном кресле сидит, сжав руки и губы, напряжённая. Большой бородатый человек нежно глядит на маленькую кошку у себя на коленях.
Натюрморты. Лимон бледно освещает холст. Кружка белая, почти щербатая, почти кривая, будто руки мяли её, сжимали. И хочется молока налить. Тяжёлый батон улёгся на стол. И луковица – кособокая, невзрачная, крепкая, и жестяной кувшин,– глядя на него слышишь, как плюхает в нём молоко, а может, вода из колодца.
Выходишь – с ощущением покоя, как из лесу – всё в порядке, и как дверь у Митрофанушки – та, что прилагательная, потому что к месту приложена, а не на чердаке валяется, так и тут – лимон, луковица, кувшин, крыши, шпиль и человечий взгляд – всё на месте, всё живёт.
Чудесный Рауль Дюфи в музее современного искусства.
Сначала я его узнала – милого мне, но не удивительного. Нормандия – море, городки, пляжи, флаги полощутся – ветер, солнце не южное, не слепящее, песок на зубах – смотришь – и рот расплывается до ушей. Славные картины, на которые очень приятно смотреть. Я была уверена, что это и есть Дюфи. А оказалось, что он очень разный. Я даже не знала, что он прожил длинную жизнь. И когда смотришь на его картины, становится очевидно, что счастливую. Что было ему легко и радостно рисовать, пробовать разные стили,– примерять чужие одежды. i_shmael вот считает, что ему помог очень ранний успех – не то чтоб огромный, но позволивший жить и заниматься своим делом.
То он похож на Сезанна, то на Брака, то на Матисса, то даже на Ван-Гога. И удивительным образом не получается раздражающего подражания – просто потому, что все работы Дюфи иначе интонационно окрашены, чем картины тех, на кого он опирается. То есть он берёт приёмы – с миру по нитке, а интонационно получается Дюфи – и в матиссовских комнатах с открытыми окнами, и в браковских музыкальных инструментах и в стволах деревьев, пришедших от Сезанна. А интонация у него – лёгкая, слегка ироническая,– летящая улыбка.
Ну, и пару слов о выставке Сутина в «Оранжерее».
Организована она, в отличие от двух других виденных мной его выставок, тематически: пейзажи отделены от портретов. И из-за этой раздельности я впервые осознала, что между портретами и пейзажами у Сутина фантастическая эмоциональная разница: на пейзажах радостный живой мир, у которого за настоящим проглядывает будущее – бегут в горку дома, по дорогам идёшь и хочешь зайти за поворот, кривые крепкие деревья хлопают глазами и жестикулируют. А портреты мёртвые страшные. Ребёнок с лицом старика, девушка-маска. Портреты – без будущего, застывшие, умершие, или корчащиеся в муках сдирающей кожу смерти. В домах гораздо больше человечьего, чем в людях. У домов хитрые весёлые глаза, на домах шапки набекрень. Да и деревья сердятся, смеются, живут. А люди умерли, погасли с выражением мук на лице, или ещё корчатся в аду.
Пожалуй, ни у кого больше я такого не встречала – совершенно очеловеченный мир без людей и корчащийся в смерти или уже мёртвый мир человечий.
Выставка Моне… С i_shmael…
Такого острейшего наслаждения от выставки я не испытывала много лет. Из детства – импрессионисты в Эрмитаже, Ван-Гог...
Помимо того, что выставка огромная, она потрясающе организована. Моне, как известно, очень любил писать одни и те же пейзажи, с одной и той же точки. И вот сошлись близнецы,– к примеру, из Лиссабона и из Мельбурна. Они, может, впервые встретились с тех пор, как пути их разошлись, и висят рядом на одной стенке, и смотришь, как свет падал в один день, а как в другой, и даже не в день, в час, в минуту. Остановись, мгновенье. Чуть-чуть сместилась закатная дорожка на Темзе. И ветер вырывает из рук зелёный зонтик, всё не может вырвать. Отражается в Сене церковь в Ветёе, у которой мы останавливались по дороге за кизилом.
Свисают ивовые ветки и закрывают полнеба.
Пирамидальные тополя завиваются от ветра.
Женщина в красном платке проходит по саду. Моне смотрит на неё из дома через стеклянные двери.
Маленький мальчик стоит в глубине темноватой анфилады, где-то рядом что-то празднично-чудесное, вот-вот появится.
Мохнатые красные хризантемы в мохнатой вазе на столе.
Весенние летящие деревья в средиземноморском лёгком свете.
Сосна на переднем плане, за ней море, дальше горы – красный массив Эстерель.
Вьющиеся змеями ивовые красные стволы, яростные змеи, лезущие из земли, переплетённые кроны. Куда там Кандинскому!
Очень холодная зима с 1877 на 1878 – снег в Нормандии, зимнее розовое солнце, светятся дома, светятся кусты, небо. И вдруг потеплело – начался ледоход на Сене – замёрзшая Сена – такого даже в падающий сейчас за окном снег я не могу себе представить. Льдины плывут по Сене в хмурой зимнести и в розовой вечерней весеннести.
Этой зимой было так холодно, что Моне не всегда удавалось закончить работы на пленере (он вообще старался как можно меньше писать в мастерской), иногда приходилось что-то дописывать в помещении.
Дорога, облака, паруса в море.
И ещё одна уверенность, возникшая и у меня, и у i_shmael – Моне и у меня, и у него обусловил способ взгляда. Он писал то, что я хочу снимать, те самые ракурсы, те самые выхваченные детали, и та же игра с зумом. Два стога и тени, и стог остался один, и тень не поместилась. Берег с куском моря, и вот уже только кусок берега. Люди на пляже в Этрета, лодки на песке, наезжает зум – и уже только скалы и волны.
Когда-то ли на третьем этаже Эрмитажа это началось, когда я сидела на диванчике перед летним прудом с мостиком, а справа за окном была снежная Дворцовая площадь, долго сидела, глядя то на площадь, то на пруд?
Мы прошли всю выставку, а потом вернулись обратно и прошли её ещё раз... Праздник среди зимы...
За ужином мы выбирали картины – каждый – одну единственную, которую повесил бы в доме и жил бы с ней. Я хочу жить с Моне – с тем, где в сумерках за стеклянной дверью по саду проходит женщина в красном платке – а я смотрю в сад через стекло, из дома...
Я люблю ходить по Парижу одна. Вдруг вечером решаю – проеду через город. До Jussieu на метро, поднимаюсь на эскалаторе,– там лестница тихо едет прямо в небо, и первое что видишь,– ветки катальп.
Париж – по сути – негромкий город. И вот сейчас, под Рождество,– горсти синих лампочек на голых ветках, а кое-где сияют под жёлтыми фонарями одинокие подрагивающие жёлтые листья. Да морковные носы снежных баб в витринах дятлами стучатся в стёкла – на улицу, на улицу, в нехолодный нежный декабрьский вечер.
Гирлянды шелестят на ветру. В аквариумах кафе – то сверкнёт неподвижная лысина над книжкой, то руки взлетают над столом,– разговор.
В «Шекспире» толчётся народ. Несмотря на «читалки» всех мастей, несмотря на «Амазон» – не один Синявский так любил запах старых книг – в «Шекспире» даже новые пахнут пылью, может, от того, что трутся боками о старые – не умещаются на полках, падают на пол. Леший Синявский с бородищей и глазами, глядящими – один на вас, другой на Арзамас. Его-то, выбиравшего из всех запахов – псину и старые книги, «читалка» бы не устроила. Книги с жёлтыми заплесневелыми отсырелыми пахучими страницами.
Фельдмаршалу Марье Васильевне Розановой-Синявской исполнилось 80 лет.
Марья Васильевна занималась в жизни самым разным – когда-то она славилась в Москве своими ювелирными работами – благородными украшениями в старинном духе, потом в Париже писала статьи, книжки Синявского к печати готовила, на радио выступала, журнал «Синтаксис» издавала, у печатного станка стояла. И всю жизнь с Синявским был у них самый крепкий на свете – производственный роман. И тяжёлые генеральские обязанности она брала на себя, чтоб Синявский книжки спокойно писал.
А ещё Марья Васильевна готовит замечательную еду – например чечевичную похлёбку, за которую много чего продать можно. Баранье крылышко, чечевичная похлёбка, солёный лосось – это мимолётное, съел и нету, поэтому Марье Васильевне важней, чтоб хвалили её еду, чем статьи или украшения – что статьи хвалить – они написаны, напечатаны, никуда не денутся, а вот чечевичная похлёбка...
Гип-гип-урра Марье Васильевне и всем её чудесным умениям и достижениям! И очень хочется, чтоб она скорей дописала книжку воспоминаний «Абрам да Марья»...
А над Нотр Дам висела круглая луна. Между башнями и шпилем. Картинкой из волшебной книжки. Из старинной, где глянцевые иллюстрации вставлены между страницами и проложены папиросной бумагой. Я рассказала про эту луну Ваське, и он вспомнил, что среди святых на Нотр Дам – Фома неверный с лицом Виоле-лё-Дюка. Он смотрит не туда, куда другие святые, один из всех –на тот самый шпиль, который сам и приладил. И протыкает его шпиль небо – не хуже тех, что тычут в него уже 600 лет.