Новые работы 2003—2006 - Мариэтта Чудакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зато как легки и изящны ее беглые характеристики ничем не прославивших себя, но милых и добрых людей, которые в таком изобилии водились когда-то, если верить ее мемуарам, а не верить невозможно, по городам и весям нашей родины!
«… Дожившая в девичестве до глубокой старости и сохранившая в неприкосновенности главные черты своего характера – наивность и деликатность», «Если только на свете существует понятие “тургеневские девушки”, включающее в себя благородство натуры, полное отсутствие рисовки и что-то неразрывно связанное с русским бытом и природою, то его с успехом можно применять при описании наших новых знакомых…».
Простые беглые штрихи описаний, выдающие человека, легко и гибко владеющего родной речью, ее изобразительными возможностями: «… Я спешила в Москву, которая встретила меня великопостным звоном, потемневшим снегом на улицах и капелью с крыш», «Непривычно было собираться на бал не темной зимней ночью, а светлым весенним вечером». А сколько милых сердцу москвича топографических подробностей! Возвращение улицам Москвы исторических названий (чего не сделано в огромном количестве российских городов, и вместо Дворянской или Соборной улицы по ним по-прежнему проходят Советская, Интернациональная и улица Ленина), конечно, делает эту книгу совсем иным чтением, чем в середине позднесоветского времени; ты ясно понимаешь, где именно все это происходит – путь в гимназию, балы, встречи.
В описании повседневной жизни образованной семьи предреволюционная Россия предстает в этой книге правовым государством, где осталось множество недостатков, но все же человек себя чувствует свободной личностью – и может распоряжаться собственной жизнью по своему усмотрению, сообразуясь только с состоянием своего кошелька.
Раз в несколько лет – поездки всей семьей за границу: показать детям искусство Возрождения, античность.
«Пятидневное пребывание в Париже отметилось семейным обедом у oncle Albert’а и осмотром Версаля. Не останавливаясь в Берлине, через Вержболово мы вернулись на родину, и московская жизнь вошла в свою колею».
Читая тогда, в 1972-м, эти строки, я вспоминала недавнюю первую (хотя мне было не пятнадцать лет, как Татьяне Сиверс в момент описываемого турне) поездку за границу – «туристическую», работников библиотек, с несколькими осведомителями в группе (непременно запевали в ресторане «Подмосковные вечера», и официанты шарахались от нас в ужасе), с требованием ходить по городу только кучей…. А ученики Татьяны Александровны в школе рабочей молодежи в Вятских Полянах? Несчастные молодые люди! Они и не осознавали своего несчастья – своего крепостного состояния. «Расскажите про Венецию, как там на гондолах плавают!» – просили они ее. Она была для них из иной галактики – той, откуда можно увидеть Венецию, Париж… «Нет! Лучше расскажите про пирамиды!» И однажды какой-то юный девичий голос «отважился пропищать: “Расскажите, как вы сами на балы ездили!”»
… Уничтожалась страна, уничтожался высокообразованный слой и вместе с ним – огромные резервуары прекрасного образования, которых хватило бы, чтобы неуклонно поднимать градус культурной жизни, чем этот слой и был активно занят в лице лучших своих людей все пореформенное время; и в мемуарах Т. А. то одна, то другая энергичная помещица занимается организацией «школ с сельскохозяйственным уклоном или еще чем-либо». Но политический выбор был в понижении градуса культуры – при видимой большой суете ликвидации безграмотности[715].
В мемуарах развернуты проблемы экзистенциальные, не поддающиеся логическим, рациональным решениям.
«Охваченная паникой буржуазия устремилась на Украину в надежде уехать оттуда за границу. <…> Вместе с тем в старинных дворянских семьях были люди, считавшие, что неблагородно “бежать с тонущего корабля”, что надо умирать на родной земле. Такие воззрения господствовали на Воздвиженке у Шереметевых. К старому графу Сергею Дмитриевичу судьба была милостива – он умер 17/XII 1918 г., когда пришли его арестовывать. Но оба мужа его дочерей <…> были увезены и никогда не возвратились».
И старый дипломат, «бывший посланник при Ватикане, а затем в Стокгольме» Кирилл Михайлович Нарышкин, постоянно живший в Париже, в начале войны, сказав, «я обязан ехать домой», вернулся в Россию – и не поехал затем с семьей обратно за границу, а, по легенде, «вышел пешком из Москвы в неизвестном направлении» – и канул в пространствах России…
Кто может сказать человеку в роковые часы и дни, что он должен сделать со своей единожды данной жизнью? Никто; только он сам – не на уровне прагматики, а на каком-то ином. Впрочем, надо правду сказать, если бы все они знали, что именно ждет их в камерах следователей, где, помимо пыток и издевательств, им – бывшим морским офицерам, заслуженным общественным деятелям и просто людям с нормальным, еще не растоптанным самоуважением (дальше процесс растаптывания шел – до самого конца советской власти – очень успешно), будут плевать в лицо – не в фигуральном, а прямом смысле слова, и мочиться на голову – возможно, их решение оказалось бы иным. Но они не могли этого предвидеть – для этого надо самому быть ничтожеством и садистом.
Описание пяти лет ее лагерей посвящено главным образом другим людям.
«… Незадолго до нас прибыл этап с Дальнего Востока. В забитых досками вагонах за долгие недели следования развились все виды гноеродных инфекций. По словам очевидцев, многие в дороге умерли, а оставшиеся в живых и попавшие в Пезмот заполняли наше хирургическое отделение».
В ее мемуарах найдется кое-что и для тех, кто вздыхает о «дружбе народов» советского времени и распад Советского Союза объясняет злой волей отдельных лиц. Например – краткий этюд о том, как увидели зэки «на фоне северного неба» смуглые лица и пестрые халаты.
«Это был грандиозный этап, пришедший из Ташкента. Несчастные “дети юга” были очень долго в пути, и этапу, по-видимому, предшествовало длительное тюремное заключение, потому что в больницу стали поступать люди в наивысшей степени скорбута [цынга]. Некоторые из них совсем не могли разогнуть коленных суставов и ползали на четвереньках. <…> Трагедия усугублялась тем, что эти узбеки, таджики и туркмены ничего не понимали в случившемся. Вопросы: “Где мы?”, “За что мы все это терпим?” – стояли в их черных широко раскрытых глазах. <…> Гибли они сотнями, как цветы, в жестоких условиях северных лагерей».
(Помню, как поразили меня при первом чтении эти столь естественно вырвавшиеся из-под ее пера слова – «как цветы». Они стоят целого трактата об отношении лучших людей русского образованного сословия к этносам и нациям, населявшим Российскую империю. А как сегодня подавляющее – заметьте! – большинство москвичей, в том числе и «образованных», именует эти же этносы?..)
Душераздирающую историю бессмысленной гибели двух братьев-таджиков читатель сам прочтет в книге.
«Много страшного прошло перед моими глазами, но лица этих братьев – грустный взор Шабука и красивые изможденные черты Али-Мамеда, увенчанные чалмой из больничного полотенца, с какой-то особой четкостью врезались в мою память. Может быть, это потому, что я сказала себе: “Не забудь!” И не забыла».
… И неужели, когда разваливался после Августа 1991 года Советский Союз, можно было предполагать, что люди Узбекистана, Туркменистана и Таджикистана забыли о судьбе своих дедов и прадедов?..
Татьяна Александровна описывает, как смотрела один из первых, видимо, спектаклей «Дней Турбиных» (1926) –
«и в лице Алексея Турбина (играл Хмелев) я оплакала ту Россию, с которой была связана с детства, причем я была не одинока в своих чувствах – справа и слева сидели люди, прижимавшие к глазам мокрые от слез платки».
Она не знала, что в день генеральной репетиции, 22 сентября 1926 года, автора пьесы вызывали на допрос в ГПУ, там ему задавали вопросы о его политических взглядах, а также о том, почему он не пишет о крестьянах и о рабочих. И в своих собственноручных показаниях Булгаков написал слова, которые, наверно, еще раз заставили бы Т. А. прижать к глазам мокрый от слез платок:
«Из рабочего быта мне писать трудно, я быт рабочих хотя и представляю себе гораздо лучше, нежели крестьянский, но все-таки знаю его не очень хорошо. <…> Я остро интересуюсь бытом интеллигенции русской, люблю ее, считаю хотя и слабым, но очень важным слоем в стране. Судьбы ее мне близки, переживания дороги» (выделено нами).
Так кто все-таки эти люди, о которых пишет Булгаков, о которых плачут в зрительном зале МХАТа, о которых вспоминает Т. А., которых по «ленинской» конституции отлучили от участия в гражданской жизни своей страны и затем бессмысленно погубили?
Любимый Татьяной Александровной Булгаков (мы не раз говорили с ней о нем) – один из немногих литераторов советского времени, кто пролил на это свет. Чем более усиливаются гонения на интеллигенцию, тем безоговорочней он себя к ней причисляет. Именно тогда, когда это слово стало откровенно уничижительным, Булгаков отождествил себя с этим слоем: в 1930 году в письме правительству СССР как важную черту своих произведений (роман «Белая гвардия», «Дни Турбиных», снятые со сцены, и «Бег», так на нее и не вышедший) он назовет