Шапка Мономаха - Наталья Иртенина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Слышал я от боярина Яня Вышатича о твоей причуде, – ответил князь, – но не верил. Пригласи, что ли, меня в свою келью. Хочу беседовать с тобой, Нестор.
– Келья моя убога для тебя, князь.
– А мне и не нужно от тебя палат каменных.
Рубленая камора, служившая книжнику жильем, едва вмещала лавку и крошечный стол со свечой. Коротко оглядевшись, Владимир Всеволодич явно не обнаружил того, что рассчитывал увидеть.
– Не ищи пергаменов и чернил, князь, – качнул головой Нестор.
– А я-то хотел спросить тебя, намерен ли ты продолжить труд игумена Никона – летописец русский, – слегка разочарованно проговорил Мономах. – Вижу, что и помыслов у тебя таковых нет. А ведь были?
– Что было, того уж нет. Летописец мнился мне орудием для поучения власть преимущих. Хотел я с князьями говорить как стоящий над ними, обличающий злые дела, восхваляющий великие. А сам-то нищ духом, погряз в смертной гордыне, – каялся Нестор.
– И чем теперь тебе мнится летописец?
– Когда игумен Никон писал свой труд, – не сразу ответил монах, – то и сам он хоронился от князей, и летописец держал подалее от них. Думаю, если продолжить его дело, то и меня станете раздирать – делить, как столы княжеские. Ты, князь, потянешь в одну сторону, Святополк Изяславич в иную, Олег Святославич в третью… Вот чем мнится мне нынче летописец.
– Нет нам более нужды выдирать друг у дружки столы, – возразил Владимир Всеволодич. – В Любече поклялись, что каждый держит свою землю и в чужую не лезет. Русь поделили между собой, чтобы не рвать ее с кровью!
– Братская любовь от клятв не родится. Ваши отцы, сыновья Ярослава Мудрого, клялись в любви друг к другу у гробниц святых Бориса и Глеба, а через полгода от этой любви не осталось и следа. Где любовь, там сейчас же влезает сатана.
– Это верно, – озадаченный напоминанием, сказал Мономах. – Но разве не для того ты писал житие Бориса и Глеба, а Никон – летописец, чтобы не повторялись на Руси прежние порухи? Ты должен перенять у Никона его труд!
– Летописец не учит не повторять ошибок, – возразил Нестор. – Да род людской и нельзя этому научить. Летописец рассказывает, как Бог исправляет людские ошибки и наказывает преступления… А Русь будет тяжко страдать от своих ошибок и грехов, от княжьих раздоров. Послушай, князь, что мне открылось в тот день, когда твой сын Мстислав бился под Суздалем с войском Олега. Видел я, как земля наша гибла от нашествия неведомого и беспощадного народа, все сметавшего на своем пути. В градах, через которые проходила бесчисленная рать, не оставалось ни князя, ни мужа, ни жены, ни младенца. Все было предано огню и смерти… Хотел я некогда возвеличивать Русь своими писаниями. Да не хочет Господь ее возвеличить за злые обычаи наши, за грехи неисчислимые. И мне с Богом не тягаться.
– От княжьих раздоров, говоришь, погибнет Русь, – удрученно повторил Владимир Всеволодич. – Прошу тебя, Нестор, держи в уме то, что скажу тебе. Не свора князей должна править Русью, а один – самовластец державный, как у греков царь. И клятвы тогда будут нелицемерные, и любовь неложная, и меньше места, где влезть сатане.
– Когда евреи потребовали у Бога поставить над ними царя, это значило, что вера в них ослабела и одна лишь десница Божья не удерживала их более от зла и бесчинств.
– Хочешь сказать, что сейчас на Руси сильна вера? – Мономах не понимал, к чему ведет речь книжник, и потому говорил раздраженно.
– Зависть будет всегда, – вздохнул Нестор. – Если самовластцем станет Святополк Изяславич, покоришься ему, князь?
– Покорюсь.
– А если кто из его сыновей? Покоришься младшему родичу?
Мономах смолчал.
– Любовь никакой властью не водворишь, князь, а род человеческий призван к святости, к высшей любви, – продолжал книжник. – Пускай Русь хотя б попытается стать святой…
– Сам же ты сказал – погибнет от ненависти и раздоров! – вспыльчиво бросил князь.
На этот раз промолчал Нестор.
– Не можешь возвеличивать Русь, – сердился Владимир Всеволодич, – пиши как есть: о злых делах, о беззакониях, о невежестве, о всех бедах русских. Пиши, как и за что страдает наша земля, отчего кровью напитывается и стонет. Господь дал тебе говорить книжными словесами, а ты молчишь, будто глухонемой!
– Не молчу я, князь. Богу молюсь. Молюсь, чтобы не сбылось мое видение. Но ты правду сказал: хотя и молюсь, и под землей себя изнуряю, а гордыню смирить не могу. О ничтожестве Руси писать душа не лежит. Отпусти меня, не томи, – с печалью попросил книжник.
Мономах встал. На лице у него была написана сильная досада.
– Еще перед Любечем был я в Печерском монастыре, видел там иконописца Алипия. Он подошел ко мне и сказал, чтобы я передал тебе его слова. Я не придал тем словам значения. А сейчас вспомнил. Вот что говорит тебе богомаз Алипий: «Молюсь, чтобы мое видение сбылось». Я не знаю, что это значит. Только верю, что Русь не погибнет и будет славна в веках. А ты не веришь!
Князь хотел уже пойти, стукнув дверкой, как снаружи затопало и загрохало. В келью просунулся озабоченный чем-то боярин Судила Гордятич.
– Епископ Ефрем, князь…
– Приехал?!
– Не доехал. Помирает в лесу.
С криком «Коня и лекаря!» Мономах ринулся во двор.
9
До Суздаля оставалось ехать всего ничего – несколько верст. Дружина, сопровождавшая старого епископа от самого Переяславля и порядком отсыревшая в пути от холодных дождей, уже предвкушала тепло хором, обильные снеди, пировальные меды и ласковые взоры суздальских девок. В голове дружины ехал княж муж Олекса Попович. Он если и думал о девках, то не о суздальских, а о ростовских, до которых отсюда, как и до родительского дома, было рукой подать. Вспоминалась беспутная юность, щемило сердце при мысли об отце с матерью и хотелось поворотить коня, ворваться на улицы родимого города, проскакать по ним с великим шумом, чтоб рассмотрели его со всех сторон и изо всех окон, чтоб узнали в нем того самого поповского сына, которого отец прилюдно наказывал рукоприкладной епитимьей за драки, набеги на чужие огороды, а потом и за девок.
Не впрок шли те епитимьи. Зато теперь и отцу было б не стыдно поглядеть на сына, везущего к князю епископа и громкие киевские вести. Княж муж хотел даже предложить владыке после праведных трудов в Суздале заехать и в Ростов. Но только он открыл рот, чтоб сказать это, как Ефрем захрипел, стал задыхаться и заваливаться с коня. Олекса подхватил сухопарое владычное тело, крикнул отрокам. Епископа приняли на руки, уложили на брошенный при дороге мятель.
Ефрем судорожно дышал, закатывал очи и, казалось, готов был отойти на вечный покой. Княж муж перепугался не на шутку. Плохая служба князю – вместо того, чтоб доставить владыку в целости и сохранности, привезти лишь его тело, потеряв в дороге душу. В Суздаль немедленно полетел гонец. Олекса стоял над епископом на коленях, вливал ему в рот по капле грецкое красное вино и кричал в ухо, едва соображая:
– Я те помру, владыко!! Ты что ж делаешь-то со мной? Как я князю в глаза посмотрю, если ты даже не поздороваешься с ним?!
Ефрем вытолкал изо рта язык, силясь что-то сказать.
– Врешь, не помрешь! – скрежетал зубами попович. – Захотел раньше времени в рай попасть? Не выйдет, владыко. Не пущу! Вот довезу тебя до князя, тогда делай что хочешь. Хоть на огненной колеснице на небо поезжай.
Епископ, содрогнувшись всем телом, закрыл глаза. Попович выронил корчагу с вином и взревел:
– А ну исповедывай меня, владыко! Если помрешь и не снимешь с меня грехи, Бог тебя не помилует за мою погибшую душу!
Этот рев не дотягивал до того трубного гласа, который в конце времен подымет всех мертвых. Однако Ефрему хватило и его, чтоб ожить. Отворив очи, он страдающе посмотрел на поповича.
– Пере… стань так орать, – слабым голосом вымолвил он. – Бог тебя услышал, а я оглох… В тороке… достань епитрахиль.
Попович бросился к епископову коню, развязал торок, вытянул холщовую с золотым шитьем епитрахиль, без которой священник не может служить. Вернувшись, надел ее на шею Ефрему.
– Давай сюда свои грехи. – Владыка утомленно прикрыл веки, словно устал за всю свою жизнь сбрасывать с плеч кающихся каменную тяжесть их прегрешений.
Попович оглянулся на дружину. Трудно ему было облегчать душу, тем паче что владыко и помирать уже вроде не собирался. Да ничего не поделаешь – сказав «аз», говори и «буки».
– Ну чего встали? Отошли все!
Подождав, когда отроки разойдутся, он вздохнул:
– Грешен, владыко. – И стал небыстро перечислять: – Блудил. Воровал. Убивал. Пьянствовал. Завидовал. Возлюбил серебро и почесть. Не питал алчущих и жаждущих, не одевал нагих…
Накинув ему на склоненную голову епитрахиль, Ефрем прочел разрешительную молитву.
– Много накопил. Не тяжко носить было?
Попович, расчувствовавшись, припал губами к владычной длани.
– Неправильно живу, владыко, – пробормотал он. – Не в тех девок влюбляюсь… А как правильно, не знаю.