ГНОМ - Александр Шуваев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По плану, утром предполагалось продолжить массированные воздушные удары силами фронтовой авиации, — откровенно говоря, ее возможности ку-уда превосходили мощь нарождающейся стратегической авиации, но из этой затеи практически ничего не вышло. Город казался затянут пеленой дыма сплошь, скрыт под черной тучей, подсвеченной снизу багровым, само небо стало черным, и лететь туда казалось и слишком рискованным и не слишком нужным. Кроме того, как это бывает не так уж редко, будто в ответ на пожар, погода сломалась, с прохладным ветром налетели низкие, темно-серые тучи. Около десяти утра над городом разразилась поздняя гроза и пролился сильнейший ливень, шесть часов спустя сменившийся упорным, ровным дождем, а потом – изморосью и туманом. Пожалуй, командование проявило и здравый смысл, и надлежащую гибкость, отложив повторные воздушные удары на потом.
Пламя стало нашим небом, и это вовсе не поэтическое сравнение. Я видел, как с вершины какого-то очень высокого здания ураганом сорвало целый фрагмент стены с оконными проемами, и во время падения он был как черное кружево на фоне огненного неба. Какое здание, спросите вы, я должен знать, потому что я коренной берлинец? Не знаю, отвечу вам я. Там ничего нельзя узнать, там нечего узнавать, потому что города, который знал я, который знали берлинцы, больше нет. Нет ничего узнаваемого и никто не скажет, где он. Я видел, как по улице валила толпа обезумевших, забывших самих себя людей, они толкали друг друга, валили с ног и топтали слабых. Потом порыв ветра с ТОЙ СТОРОНЫ вогнал в улицу целую реку гудящего пламени. Неподалеку от конца оно было синеватым, призрачным. Оно не коснулось толпы, а только на миг простерлось над людьми, и убралось обратно, но все, кто были там, кружась и качаясь, полегли на месте, попадали, будто кто-то единым взмахом скосил их, и никто не поднялся. Я видел, как от жара трупы в этих кучах корчились и лезли друг на друга, с какой-то чудовищной, гротескной непристойностью переплетались, вздувались и вспыхивали, как набитые соломой куклы. Что это было? За что нас так? За что так с нами? Тем, кто остался жив в подземельях, больше некуда подниматься, а та вода, которая вдруг заступила место огня, заливает и подземелья.
За что – за что… А чем вам, сволочи, к примеру, помешал ровно год тому назад красивый город Сталинград?
— По данным разведки, тем, которые удалось получить, конечно, в Берлине осталось не более десяти процентов довоенного населения. Это значит, что город мертв. Мертв и непригоден для жизни. А восстановительных работ русские постараются не допустить. Боюсь, у них это получится. Вот вам и ответ, Уинстон.
— Я не верю, — прохрипел премьер-министр, — что это совпадение.
— И это что-то меняет? Случайно или намеренно, нам продемонстрировали, что их бомбардировщики могут уничтожить любую европейскую столицу за один налет. Год тому назад, всего только год, у них вообще не было ничего, напоминающего стратегическую авиацию. Не могу исключить, что теперь они займутся этим вопросом вплотную.
— А что заставляет вас думать, что она у них есть сейчас?
— Ничего, кроме доверия к людям, призванным снабжать информацией Президента США.
— По имеющимся сведениям, у них довольно много фронтовых бомбардировщиков с ограниченным радиусом действия. Мне называли вообще какие-то совершенно баснословные цифры…
— Вас не обманули. Но в данном случае работали тяжелые и сверхтяжелые бомбардировщики, господин премьер-министр. Около четырехсот высотных машин с неизвестным в точности, но очень большим радиусом действия. Похоже, правда, это все, что у них есть.
— Все-таки – откуда такие сведения?
— С некоторых пор, а точнее, когда я почувствовал, что не все понимаю в событиях на Восточном фронте, я научился задавать точные вопросы. Может быть, задал не все, которые на самом деле необходимы.
— Саша, я прошу вас, — давайте-таки не будем морить их голодом. Давайте уже кормить этих поцев. Давайте нарядим их в роскошные желтые клифты, и пусть-таки работают так, чтобы не шататься и не спать на ходу.
Услыхав слова Саблера, Берович вдруг принял вид отрешенно-рассеянный и начал крутить в пальцах карандаш. Для тех, кто хорошо знал его, это служило несомненным признаком Пришествия Идеи. Организационные идейки, посещавшие Беровича, чаще всего были не Бог весть какими оригинальными. Да что там, для людей с систематическим образованием, они и вообще по большей части были общим местом. Принципиальным отличием была деталировка и особая манера реализации, так что даже самые банальные его размышлизмы имели, порой, самые далеко идущие последствия.
— Саша, вы совершенно меня не слушаете, — совершенно тем же тоном продолжил Саблер, — очевидно, ваша мама не учила вас в вашем же детстве, что крутить карандаши в руках – дурная привычка. Тем более, что это хороший чешский карандаш "Кох-и-нор", теперь таких не найдешь ни за какие деньги.
С этими словами Яков Израилевич попытался своими мягкими, как вареные сосиски, белыми пальцами вынуть из рук у собеседника злосчастный карандаш, но не тут-то было.
— А!?
Машинально уводя игрушку в сторону от посягательств, Берович слишком сильно ее сжал. Раздался тихий треск, и он опомнился, с изумлением глядя на расщепившуюся деревяшку и переломанный в трех местах грифель. Будучи, в общем. далеко не силачом, пальцами Саня, перенянчивший в руках за свою короткую жизнь сотни тонн Холодного Железа и прочих металлов, мог запросто скрутить умеренно заржавевшую гайку или вытащить торчащий из доски гвоздь-"сотку".
— Я говорил вам, — проворчал Саблер, забирая-таки остатки карандаша из его рук, — и уже дайте сюда, попробую заточить, а то вы поленитесь…
— Дядя Яша. А с чего бы это вдруг такая забота? Вы же как раз не христианин…
— Да, слава Богу. — Кивнул головой Саблер. — Таки ничего подобного.
— …чтобы возлюблять врагов своих. Так в чем дело?
— Ты совершенно прав. И я люблю их так же, как любил бы флюс под тем мостом, который сам Ефим Соломонович Гирш поставил мне в двадцать втором, а он все как новенький. Пусть бы все они полопались, как тухлые сосиски, со всей своей родней, я и тогда жалел бы их не больше минуты, да и то для виду, потому что таки – приличный человек. Но вот Володя посчитал, что кормить выгоднее. Я не поверил, Саша! Я начал проверять, придираясь к каждой мелочи, как ревизор Семен Короткин[39]. Но этот байстрюк, кажется, вообще не умеет ошибаться…
— Я скажу больше, Яков Израилевич. Мы будем платить им зарплату. Понятно, сдельно и из расчета двух третей от того, что платим своим, но и без обману.
— Саша, — осторожно, после паузы, спросил старый провизор, беря его за руку, — а это будет не слишком, а? Не может так случиться, что нас неправильно поймут те, у кого это профессия?
— В самый раз, если я правильно понимаю немцев.
— Тогда уж и сберкассу.
— Это само собой. И о товаре позаботиться, чтоб могли потратить на кое-какие мелочи.
— А не забалуют?
— А – в БУР. — Вдруг зло ощерился Саня. — А тех, кто будет мутить, — стрелять либо вешать. Скоро и без сомнений. Но! Никаких зуботычин. Никакого издевательства. Будничный, деловитый стиль. Предельное равнодушие и бездушная справедливость. Люди боятся, когда вешают равнодушно, без злобы и по вполне понятным правилам, а поэтому слушаются. Я сам поговорю с начальником лагеря, и объясню, что требуется. У нас с ним хорошее взаимопонимание.
— Донесет…
— Нет. Доложит по форме. А я приложу свое письмо.
— Ты его поправил?
— Нет. Обругал только. Прости, нехорошими словами. Нервы.
У товарища Берия было еще более своеобразное чувство юмора, чем у его непосредственного начальника, только на иную стать. Шутовство – тонкое искусство и опасное ремесло. По отношению к валянию дурака с товарищем Сталиным утверждение это справедливо в квадрате. В кубе. Услыхав в ответе Лаврентия Павловича знакомые нотки, Сталин раздраженно поднял голову, но, мельком взглянув в его совершенно бараньи, бессмысленные, и как только он это делает, ей-богу! — глаза Лаврентия, поспешил отвернуться. Чтоб тот не заметил невольной его ухмылки.
Когда говорил одно из нехороших слов, вдруг понял: не надо поправлять. Надо попробовать. Я так думаю, немцы пригодиться могут. И сейчас, и на будущее. Тут скоро пора пахать и сеять – как раз на Кубани и на левобережной Украине.
Вопрос был, помимо всего прочего, политический: не следовало слишком сильно зависеть от союзников в такой чувствительной сфере, как продовольствие. Разговоры эти состоялись как раз в феврале-марте, когда поступили первые, не слишком пока многочисленные, партии пленных из-под Сталинграда, Ржева, Вязьмы и Смоленска. Так что и вспахали, и засеяли, и убрали неожиданно приличный урожай. И расстреляли при этом вовсе не так уж много особо идейных и принципиальных, либо же вовсе тупых или сломавшихся, превратившихся в ни на что не годную человеческую ветошь: тысячи полторы-две, не больше. Вообще порядок, работа, зарплата, кормежка по расписанию, а также пусть жестокая, но справедливость на немцев оказывали поистине магическое воздействие. Многие к тому же понимали: далеко не факт, что они все это будут иметь дома, в дотла разоренной стране. Систему эту внедряли, испытывали и совершенствовали совершенно последовательно и сознательно: в некоторых местах вводились элементы самоуправления, так, что немцами, в известных пределах, конечно, управляли немцы. В других им позволяли строить себе жилье по вкусу. Заводить подсобное хозяйство на предмет приварка. По обмену и обобщению опыта начальники лагерей собирались на особые семинары и делились-таки этим опытом, а для консультации привлекали своих немцев и антифашистов из самой Германии. К Ялте система развилась и усовершенствовалась настолько, что смогла переварить уже сотни тысяч, готовясь проделать то же с миллионами людей.