Поживши в ГУЛАГе. Сборник воспоминаний - В. Лазарев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После обеда, состоящего из одного первого блюда, а у большинства и без хлеба, полагается мертвый час. На Лубянке даже привилегия — два часа. Можно не спать, но лежать обязательно, пусть даже с книгой в руках. Книги приносят два раза в месяц; их достаточно. Можно заказать что угодно, вплоть до издающейся не у нас запрещенной литературы. Но все считают это неоправданным риском и вполне довольны выбором из того, что приносят.
Ежедневно полагается двадцатиминутная прогулка, но она необязательна. За все время нахождения в тюрьме я не пропустил ни одной, в любую погоду. В холодное время прогулке предшествуют сборы. В камеру бросают кучу неопределенного фасона черного сукна макинтоши или балахоны, безразмерные ботинки, шапки, и без промедлений мы облачаемся. На лифте нас поднимают на седьмой этаж. Здесь, на крыше, оборудованы прогулочные дворики, как ящики, между ними высокая железная сплошная ограда, окрашенная серой масляной краской. Таких ящиков-отсеков несколько, на стыке их будка охранника. Вполне экономично, один вертухай с винтовкой одновременно осматривает несколько прогулочных двориков.
Мы ходим по кругу парами, молча, заложив руки за спину. Кулинский шепотом подсказывает мне:
— Дыши глубже, четыре шага — вдох, четыре — выдох.
Слышно, как внизу перебивают друг друга мягкими аккордами клаксонов «эмки», иногда как будто совсем рядом мелодично перекатывается звон кремлевских курантов, с детства знакомый хрипловатый бой, отмеряющий часы прожитой жизни. Где-то тут, за железной стеной, идет нормальная жизнь, люди работают, учатся, отдыхают, общаются друг с другом. Нам никого не видно. Нас не видит никто; никому даже не придет в голову, что вот здесь, на крыше, ходят изъятые из мира люди. Даже если и предположить, что кто-нибудь нас вдруг увидит, все равно о нас сказали бы: «Вон враги народа, предатели, фашисты».
Размеренно мы ходим по бетонным плитам днища железного ящика, скребая большими ботинками.
Падал снежок, смеркалось. Здесь, в Москве, жила та, с которой оборвалась связь. Навсегда? Разве она могла знать, что я рядом?
Кончились двадцать минут. Мы вернулись в камеру, принеся с собой свежесть.
Вскоре у нас произошли перемены. Турнера, корреспондента, как он говорил о себе, английской газеты «Дейли мейл» и американской газеты «Нью-Йорк геральд трибюн», который прыгал по камере, стучал в дверь, возмущаясь, как могли его, иностранного подданного, посадить в тюрьму, убрали из нашей камеры буквально на следующий же день, как я туда попал. Появился новый человек — поэт-дальневосточник Улин, у которого было что-то общее с Турнером и отличное от нас, уже осознавших ситуацию. Он тоже никак не мог понять, почему его — коммуниста, фронтовика, поэта — и вдруг упрятали в тюрьму. Он беспомощно разводил руками, пожимал плечами, повторяя:
— Не понимаю.
— Поймешь, — отвечал ему Ягодкин, — посидишь месяцок-другой.
Мне тоже все было ясно. Еще на Воробьевке, когда начальник следственного отдела, махая кулаками перед моим лицом, выкрикивал: «Умрешь, а отсюда не выйдешь!», я понял, что бесполезно сопротивляться: что бы я ни объяснял, все будет повернуто против меня. Но даже когда в ходе следствия наметился перелом, после которого из меня уже не должны были выдавливать больше того, чего не было, самым тяжелым в тюремной жизни оставался вызов к следователю. На Лубянке это делалось вполне культурно. Ночью надзиратель бесшумно входил в камеру, трогал за плечо:
— На допрос, — и выходил, давая время собраться.
Лубянка, то есть Главное управление Наркомата госбезопасности, — огромное закольцованное здание, занимающее отдельный квартал, с одной стороны в семь, с другой — в восемь этажей, зеленоватого цвета с траурным, из черного мрамора, высоким цоколем. Фронтон переднего фасада завершали две симметрично возлежащие наяды, ныне снятые, на месте которых осталось только два штыря, пожалуй, лучше символизирующие венчаемое ими здание. В глубине этого огромного колодца — пятиэтажный пристрой внутренней тюрьмы с довольно высокими помещениями, большими окнами и добротными паркетными полами.
На допрос вели сначала по коротким тюремным коридорам. Конвоир шел привычно разболтанной походкой, постукивая ключом о металлическую пряжку своего ремня, подавая тем самым вперед сигнал о нашем продвижении. Когда случался встречный конвой, сопровождаемого ставили или лицом к стене, или отводили за угол, чтобы только не встретились два арестанта. Потом на лифте доставляли на нужный этаж, и шествие продолжалось по коридору главного корпуса. Коридор неширок, но вполне достаточен, чтобы могли пройти или разминуться сразу три-четыре человека. Случалось иной раз прошагать чуть ли не по всему периметру здания. Даже в ночное время в коридоре было людно. Поблескивая золотом новеньких погон, здесь прохаживались офицеры, в основном майоры; им явно нравилась новая форма, они даже плечи держали как-то приподнято.
Иногда в окно удавалось увидеть зеленых наяд на фронтоне или окинуть взглядом широкую лестницу с массивными фигурными перилами цвета слоновой кости, уходящую вниз; значит, я проходил по верхнему этажу. Но все эти наблюдения не снимали внутреннего напряжения. Наоборот, по мере приближения к кабинету следователя грудь все больше распирало, как будто в нее под давлением накачивали воздух, горло перехватывала спазма, дыхание затруднялось. Не было никакой уверенности, что очередная ночь закончится благополучно. Полное бесправие с одной стороны и неограниченный произвол с другой не оставляли ни малейшей надежды на беспристрастность, справедливость, здравый смысл.
Мое дело вел капитан Мотавкин.
— Ну, этот помотает, — сказал мне в первые же дни Ягодкин. — Это у них специалист по литературным делам.
Но все следователи одинаковы, и по литературным делам, и по промышленным, и по сельскохозяйственным. В их действиях во время следствия преобладали грубость, цинизм, нагнетание страха, потому что требовалось не нахождение истины, а подтверждение аксиомы, выдуманной, фантастической, ни на чем не основанной. Все допросы строились по одной схеме и сводились к примитивной софистике.
— Вы признаете себя виновным в антисоветской деятельности? — спрашивал обычно следователь.
— Нет, — было первой и естественной реакцией обвиняемого.
— Но вы же в своих разговорах необоснованно осуждали членов правительства и руководителей коммунистической партии.
— Я допускал замечания в адрес отдельных лиц.
— Но эти лица выбраны народом, являются представителями советской власти, — брал следователь быка за рога. — Значит, вы против советской власти.