Слово и дело - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Почто пьешь беспробудно? Почто без ума пьешь? Иван под палкой брыкался:
— С горя пью, папенька! Потому как был обер-камергер, а ныне кто я есть?.. Ой-ой, больно мне!
— А кто повинен в том? — не унимался старый князь. — Нешто я тебя разуму не учил загодя? Ежели б государь покойный завещаньице наше апробовал, быть бы Катьке царицей, а тебе — наверху!
Наташа кинулась на защиту Ивана, тут и ей палкой досталось.
— Я тебя, змея подколодная, — сказал ей свекор, — до самого донышка вызнал: ты на наше добро, на долгоруковское, позарилась, да — не вышло, не вышло… Не вышло! Хе-хе!
— Эх, вы… Долгорукие, — укорила его Наташа. — Неужто мне ваше злато надобно? Да и где оно? Что-то не видать.
— Было.., было, — заплакал старый князь и ушел… Иван с полу поднялся. На жену глядел глазами мутными.
— А ты не перечь.., тятеньке-то моему! — сказал. — Чать, он не глупее тебя будет. Да и постарше нас с тобою.
— Велика ли заслуга — старым быть? — отвечала Наташа. — Да и старость-то худа у него, без решпекту. Привык за легионом лакеев жить. А теперь… Сымай рубаху-то, — велела она Ивану. — Сымай, я чистую дам. Да ложись спать… — И вдруг кинулась в ноги мужу. — Не пей боле, Иванушко! Не пей… Пожалей меня, горькую. Любить-то как стану! Крошками со стола твоего сыта буду, и ничего не надобно мне иного…
Тут Анька с Аленкой вошли, составили к порогу ведра.
— Катька, — сказали, — воду с реки не понесет: она царица у нас! А мы ишо махонькие… Иди ты по воду!
— Ладно — Наташа с колен поднялась. — Иванушко, помоги мне воду нести. Надорвусь я, чай, от ведер этих…
— Мое ли дело то? — отвечал муж. — Я обер-камергером был, и теи ведра, в насмешку себе, никак не понесу.
— Ну что ж, — сказала Наташа. — Бог с вами со всеми… У ворот острожных ветеран-солдат пожалел ее:
— Они-то ссыльные, а ты едина тут будто каторжная… От реки было идти тяжело. Громыхали обледенелые бадьи. После родов недавних болело у Наташи внизу живота: трудные роды были, а в Березове даже повитухи не сыскалось. Стук да стук — ведра деревянные, плесь да плесь — вода окаянная… Тяжело и горько!
Светились на взгорье желтые окна острога. Вспомнила она тут готовальни свои, на Москве оставленные. Еще и шахматы точеные. Игра тонкая! Да задачи алгебраические, которые решить не успела. Все это заволокло в памяти бедой и одиночеством. “Эх, — думалось, — только б Иван не пил… Все легше было б!"
И вдруг чьи-то руки перехватили ведра. Вгляделась Наташа в потемки — это он, воевода Березова, майор Бобров.
— Княгинюшка, — сказал майор, — не печалуйся. Хоша и присягнул стеречь вас, псу церберскому подобну, но к тебе, миленькая, всегда уваженье выражу. Потому как люба ты всем нам…
— Спасибо на добром слове, сударь, — отвечала Наташа воеводе. — Но себя берегите тоже: как бы добро ваше не обернулось бедой для вас… Времена-то каковы, сами знаете!
Не расплескав, донес воевода Бобров ведра. Постоял у притолоки, на спящего Ивана глядя, и произнес слова утешительные:
— Не бойсь! Где люди есть — там человеку жить всегда можно…
***Сибирь, Сибирь! Каторга, рудни, колодки, клейма да плети…
И никуда человеку отсель не деться. Коли не приставы, так леса дремучие, звери лютые стерегут людей горемычных. Всеми заводами, на коих спину ломала каторга, управлял Вильгельм Иванович де Геннин — рудознатец и прибыльщик, человек ученый и честный. Вот от него каторга обид не знала: он ее — уважал!
От Иркутска расходились по тайге лозоходцы: мужики смышленые, без роду, без племени, но дело знающие. Они шли и шли, неся в руке лозу расщепленную. Им ветка лозы знак подавала: где надо — там они колышек вбивали. Знать, тут земля что-то хоронит от людей. Каменья драгоценные, серебро или медянку зеленющую. Тех мужиков-лозоходцев де Геннин крепко от себя жаловал и хотел даже книгу о них писать, дабы Европа знала — сколь мудреные люди есть!
А как писать? На них и глядеть-то страшно, ноздри до кости вынуты, дышат сипло, на лбах “КА” выжжено, на щеках литеры проставлены — “Т” и “Ъ” (все вместе — “КАТЪ” получается); у других на лбу, словно звезда горючая, одна буква светится “Б” (это значит — бунтовщик)… Ну как о таких напишешь? Однако люди они добрые: от подобных-то катов и бунтовщиков Сибирь в истории славно двигается. Де Геннин верил, что случись уехать ему — и каторга его слезами проводит. От такого согласия хорошо и ловко работалось в Сибири!
Сибирский губернатор заседал в Тобольске, а в Иркутске сидел главным Алексей Петрович Жолобов, который говорил так:
— Бабы городами не володеют…
Отчего и был великий испуг в канцелярии: хотели уже “слово и дело” на Жолобова кричать. Шутка ли! Анна Иоанновна тоже баба, а всей Россией владеет. Однако нерчинский начальник, Тимоха Бурцев, все доносы, какие ему на глаза попадались, в куски рвал.
— Курьи-дурьи! — кричал он. — Здеся вам великая Сибирь, а не Питерсбурх поганый! Вы мне тута доношеньями не мусорьте. А то свалю вас всех в шахту, и тую шахту водою по маковку затоплю…
Затихло все… Жолобов вскоре Бурцева к себе вызвал:
— Тимофей Матвеич, ешь-пей… Рассказывай!
— Да што сказать-то? — пригорюнился Бурцев. — Сам видишь, каков я есть: школ не кончал, дворянства не нажил, походов громких не ломал, награжден не бывал, в столицах живать не привелось… Весь, как есть, я волк сибирский. Одно дело мое — рудное!
— А людишек шибко ли треплешь? — спросил его Жолобов.
— Насмерть об стенки их расшибаю! У меня на то особый прием имеется — каторжный. Как хлопнешь человека, он постоит малость, в сомнение приходя, а потом снопом.., кувырк, и все тут!
— Ты это оставь, — пасмурно ответил Жолобов. — Заводское дело, оно дело жестокое. Но убивству я не потатчик. Не век же мы тут вековать станем… Меня вот, сам ведаешь, от добра бы сюда не прислали. Я шибко противу самодержавия кричал на Москве! Мне сам граф Бирен, пес худой, отомстил. И хоша я вице-губернатор и твой живот, Тимоха, в моих руках, все едино — я тоже есть кат, только литеров на ликах наших еще не выжжено… Ешь-пей!
— А про тебя сказывают, будто очень смел ты, Алексей Петрович, — отвечал Бурцев, угощаясь. — Почто сам на дыбу скачешь? Привяжи язык свой покрепче, чтобы на “слово” по “делу” не напороться.
— А я их всех… — сразу забушевал Жолобов. — Я Бирена поганого еще в Митаве колодкой сапожной бил и, придет время, всех злодеев раком поставлю… На Москве! На месте Лобном!
Вернулся Бурцев из гостей к себе в Нерчинск — на заводы. А в канцелярии ему нового ката предъявили — Егорку Столетова, и стал его Бурцев расспрашивать — где был, что делал, кого знаешь? Егорка хвастал, что был в адъютантах у фельдмаршала Долгорукого, воедино с ним под указ попал, музыку и стихи слагать может…
— Это на што же тебе? — задумался Бурцев, волк сибирский.
— А так… — отвечал Егорка. — Для изящества душевного.
— Дурак ты, как я погляжу… Дран был?
— Не! — соврал Егорка для амбиции.
— Ну, мы эти резоны сейчас проверим… Ложись! На лавке несчастного пиита разложили и долго сукном со спины его натирали. Пока не проступили под шкурой розовые полосы.
— Зачем врешь? — сказал Бурцев мирно. — Мы ведь здесь не дураками живем… Ты дран уже был, и я тебя драть тоже имею право!
Но драть не пришлось. Прикатил однажды в Нерчинск Жолобов по делам службы, целовал Егорку при всех, без боязни. Потом 20 рублей ему дал; с плеча своего атласный камзол скинул и на Егорку водрузил. Шапками губернатор с катом обменялся, и на всю улицу кричал Жолобов слова подозрительные:
— Чувствуйте, люди! Вот он — песни умилительные слагает, чего не всякий может. И вы его не обижайте, ибо пииты и художники по сусекам не валяются… Это сволочь высокая их не ценит, им бы только оды прихлебальные слушать! А каторга скоро запоет песни нежные, сим Егоркою сочиненные…
И тогда Егорка от такой заручки осмелел: колодки не нашивал, в шахты не лазал, дарованные деньги стал пропивать. И всюду шапкою губернатора хвастал.
— Это што! — говорил, гордясь. — Мы с его превосходительством в приятелях ходим, не раз у цесаревны Елисавет Петровны винцо попивали… Бывало, и высоких особ мы били! И только время ждем, когда еще бить станем… Вы, люди, это знайте!
И, по кабакам гуляя, стал Егорка Столетов знакомцами обзаводиться: крючкодеи ярославские, взяткобравцы питерские, ябедники смоленские — вся шмоль-голь приказная, в Сибирь за грехи сосланная, окружала “романсьеро” московского, который поил шарамыжников всех — направо и налево.
— Рази вы люди? — кричал им Столетов. — Пузанчики да лобанчики, што вы знать можете? А я — да, я знаю: нотной грамоте учен немало, от моих стихов горячительных любая госпожа моей стать желает. Теи стихи мои сам кавалер Виллим Монс на императрице Екатерине проверял, и успех любовный имел… <Именно за эти “горячительные” стихи Е. М Столетов и был сослан при Петре I на каторжные работы в Рогервик, камергер же В. Монс поплатился своей головой.>